На этом ожидание не кончалось: через некоторое время трещотка возвещала приход продавца горячей воды. «Десять центов за галлон кипяченой горячей воды, мэм. У меня родниковая, для питья в самый раз, мэм. Очень хорошая. Всего десять центов».
Пить только кипяченую воду и тщательно мыть в ней овощи было даже важнее, чем регулярно питаться. Местные обходились отвратительной водой, от которой несло илом. В ней так и кишели микробы. Тому, кто решился бы ее употреблять, были обеспечены тиф, дизентерия и целый набор других кишечных заболеваний. Среди них — зловещая, неизвестная в Европе амеба, которая уютно устраивается в печени и медленно ее пожирает.
Вот этого-то Элизабет и не могла вынести: существования без туалета и проточной воды, без пусть скромного, но только на них двоих жилья. В прежней жизни она не терпела пылинки на крышке рояля, неуместной складки на занавеске, невытряхнутой пепельницы, небрежно брошенного журнала. Да она даже душ принимала дважды в день… а теперь?!
Они присели на скамейку неподалеку от «дортуара», на улочке Сучоу, которая заслуженно носила то же имя, что и река: улица послушно повторяла все ее изгибы, а жидкая грязь, в которой она тонула, по цвету мало отличалась от глинистых вод этой сточной канавы. Здесь-то Элизабет впервые разрыдалась. Теодор беспомощно огляделся, взял ее холодные руки в свои, покрыл поцелуями.
— Я так больше не могу! — всхлипывала она. — Я на любую работу согласна — пойду хоть прислугой, хоть судомойкой после уроков у Басатов… но больше так продолжаться не может. Нам нужна собственная комната — пусть комнатенка, пусть кладовка со спичечный коробок. Но я должна знать, что, закрыв за собой дверь, я оставляю снаружи всех, кроме тебя и меня!
Теодора опять затрясло от собственной беспомощности и неприспособленности. Все ежедневные заботы об их существовании легли на плечи Элизабет — сам он вносил лепту в семейный бюджет лишь от случая к случаю, и его доля была смехотворной… Бессонными ночами его снова и снова терзало чувство вины перед Элизабет, на которую все эти страдания обрушились только потому, что он был евреем! Ей, немке, ничего не грозило, если бы не он. Эта мысль причиняла ему острую, почти физическую боль — она пронзала его сердце, как острие кинжала, оно на миг замирало и Теодору казалось, что вот-вот оно перестанет биться.
В который уже раз он с отчаянием вернулся к этой теме:
— Элизабет, милая моя… Если бы ты знала, как глубоко, как искренне я сожалею, что стал причиной всего этого… Но я не представляю, действительно не представляю, как…
Она нервно оборвала его:
— Прекрати нести эту чушь! Прекрати, иначе я перестану тебя уважать! Пойми раз и навсегда, что я — твоя жена, твоя супруга. Ты не тащил меня за собой против моей воли, и уж конечно ты никоим образом не виноват в тех безобразиях, которые творят эти идиоты в Германии. Так что прекрати, слышишь? Не выводи меня из себя! Я ничего от тебя не требую, кроме жилья: человеческого жилья!
Легко сказать: Хонкю в принципе был перенаселен, да еще и наполовину выгорел во время бомбардировок, так что найти в нем приличное пристанище было практически невозможно. Что же касается европейских кварталов, то там цены как на аренду жилья, так и на гостиницы, были астрономические — совершенно не по карману едва сводившим концы с концами Вайсбергам. Как раз в тот момент, когда разговор принял неприятный, но вполне предсказуемый оборот, судьба привела к скамейке, где он происходил, Шломо Финкельштейна. Какой удобный предлог для Теодора отложить разговор на потом! Тем более, что в последние несколько месяцев он возникал не раз. Лишь с незначительными вариациями.
Пухлый коротышка шел со стороны реки, прижимая к груди огромный букет жасмина.
— Позвольте преподнести вам, уважаемая фрау Вайсберг… — почтительно забормотал Шломо.
Элизабет попыталась напустить на себя строгость:
— Спасибо, конечно, Шломо, ты очень мил, но скажи-ка: где ты их нарвал? Только не пытайся врать!
— В Английском саду, — с младенческой невинностью ответил Шломо.
— Ты что, не понимаешь, что это кража?
— Какая же это кража, мадам?! У кого? Сад публичный, значит — ничей!
— Вот схватят тебя и бросят в каталажку — сразу узнаешь, чей он!
— Не беспокойтесь, мадам. Я сунул полицейскому, который его охраняет, двадцать центов, и он сам помог мне нарвать жасмину.
Она рассмеялась сквозь слезы.
С надеждой в голосе Теодор спросил:
— Шломо, что-нибудь слышно насчет жилья?
Шломо вздохнул и виновато развел короткими ручками.
— Ничего. Совершенно ничего, господин Вайсберг. Да откуда ему взяться, жилью-то, в этом разрушенном и сожженном квартале? Даже местные, и те ютятся по десять человек в одной комнате. Даже китайцы! Я бы предложил вам свой чулан, но ведь в этой норе лиса, и та задохнулась бы до смерти.
Увидев отчаяние, проступившее на лице его подопечного, Шломо поспешил добавить:
— Потерпите еще чуток, господин Вайсберг. Совсем недолго. Мне объяснили, что наступает сезон, когда многие китайские семьи перебираются на юг, в горы — к родственникам. Это у них так принято. Вот, может быть, тогда…
Тут Шломо не врал. Безлунными ночами на исходе зимы целые караваны семей со своим жалким скарбом тайком покидали город и отправлялись на юг, в сельские районы вокруг горы Ханьджоу, где уже поспевал рис для первой жатвы, и сравнительно легче было прожить. Японские власти закрывали глаза на эти нелегальные (поскольку те территории оставались в руках националистов Гоминьдана) перемещения. Благодаря им, коммунальные проблемы города ощущались не так резко. Плюс освобождалось жизненное пространство для иммигрантов из задыхавшейся от перенаселенности Японии. С началом японского вторжения на северную часть Хонкю стали волна за волной накатывать переселенцы, которые образовали нечто вроде компактного японского гетто на 70 тысяч человек, получившее наименование «Литтл Токио».
У входа в резиденцию их встретила личная секретарша барона — блондинка, чья типично нордическая красота сразу бросалась в глаза.
Со сдержанной вежливостью она пригласила их войти, извинилась, что господин барон вынужден задержаться: его беседа с японской деловой делегацией несколько затянулась. Прямо-таки сюрприз: их впервые принимали не настороженно, как раздражающих просителей, а доброжелательно, с подчеркнутой, хотя и несколько холодной, любезностью. Причем не где-нибудь, а в самом официальном представительстве нацистской Германии, куда они явились, чтобы предъявить протест против его же действий.
— Могу я предложить вам чашку чаю? Или прохладительные напитки?
Слуга-китаец в традиционной робе «ао» из черного шелка налил чай, поклонился и бесшумно, словно тень, исчез.
Ребе Лео с наслаждением пил зеленый ароматный чай и с нескрываемым, почти детским любопытством рассматривал изящную чашку из костяного фарфора под черным лаком, расписанного золотыми драконами. Везло же ему на драконов… может, и правда, они отводят беду? Пока что ему нечего было предъявить в доказательство правоты этого поверья. А может, эти огнедышащие существа оберегают только китайцев? Неведомы и непостижимы, как сложный китайский иероглиф, тонкости дальневосточной мистики! Он бросил беглый взгляд на секретаршу и обнаружил, что она тоже — причем пристально — на него смотрит. Она листала какие-то бумаги, но то и дело задумчиво поднимала глаза на них троих, будто пытаясь проникнуть в их мысли. Интересно, что такого любопытного находит в них эта немка, подумал ребе Лео. Может, она никогда не видела раввина в традиционном одеянии. Вполне возможно: в Шанхае раввины были диковинкой почище амурского тигра-альбиноса. А может, она вообще ни с какими немецкими евреями в жизни не сталкивалась? Такое ведь тоже могло быть, если она росла в расово «чистой» по понятиям нацистской антропологии арийской среде.
Профессор Мендель не разделял благожелательной заинтересованности Лео Левина. Он был типичным невротиком: на его высоком белом лбу вечно пульсировала вздувшаяся вена, как будто бывший главный хирург все время пытался поднять непосильную тяжесть. Сам того не замечая, он теребил какую-то бумажку и скатывал из ее обрывков шарики, которые тут же ронял. Мендель тоже украдкой бросил взгляд на секретаршу, но его немедленной реакцией было настороженное недоверие. Кто знает, может, она из тех лощеных эсэсовских сук, которые на поверку часто оказываются куда фанатичнее и беспощаднее, чем мужчины?
Она первой нарушила молчание:
— Как вы себя чувствуете здесь, в Шанхае, господин Левин? Извините, не знаю, как следует обращаться к раввину…
Раввин оторвал взгляд от своей чашки:
— Титулы не имеют значения, фройляйн. Я, как принято говорить, всего лишь слуга Всемогущего. Куда важнее, как я обращаюсь к Нему. Уверяю вас, к этому я подхожу со всем старанием!
И он весело добавил:
— А так я чувствую себя чудесно. Особенно в последнее время, когда упали цены на сушеных кузнечиков.
Профессор Мендель мрачно вмешался:
— Не принимайте его слова всерьез. Живем плохо. Хуже быть не может!
— Может, может! — ребе Лео с его неиссякаемым оптимизмом процитировал старый еврейский анекдот.
Секретарша засмеялась, но улыбка ее быстро погасла.
— Знаю. Знаю, что живется вам плохо. Вы давно в Шанхае?
— Это как посмотреть, фройляйн, — ответил раввин. — Мы с профессором Менделем из первых, с прошлого лета. Господин Теодор Вайсберг здесь уже… пять месяцев, если не ошибаюсь?
— Семь, — поправил Теодор.
— Теодор Вайсберг? Скрипач? — изумленно воскликнула молодая женщина.
Теодор смущенно кивнул:
— Извините… мы знакомы?
— О, нет. Но я вас слушала, видела. Была на вашем концерте в Потсдаме.
— Невероятно! Встретить на другом конце света человека, который слушал тебя в Потсдаме…
— Вы были великолепны! — искренне сказала она. — Особенно в сольных каприччио Паганини!
— Благодарю, мне приятно это слышать…