ь в штабель деревянных шпал с двумя буферами. После затхлого воздуха теплушки в первый миг мне показалось, что по недоразумению мы оказались в германском раю: пахло смолой и влажной землей, сквозь ветки, высоко вверху, в утреннем тумане дымовыми снопами струились солнечные лучи, а в них в сумасшедшем хороводе вертелись миллионы мошек. Совершенно мирная картина, даже я бы сказал, курортная, если б не солдаты с собаками на поводке и беленые известью деревянные доски для объявлений с приказами — довольно разнообразными, но с двумя повсеместно повторяющимися словами: «штренг ферботен», что означает «строго запрещается». Со временем, когда я лучше узнаю своих новых соотечественников, немцев, то пойму, насколько нежно, я бы даже сказал — сладострастно привязаны они к этому словечку «ферботен», а определение «штренг» воздействует на них дисциплинирующе: как щелчок замка или наручников. На всех досках для объявлений был по шаблону нарисован череп со скрещенными костями, что вызвало у меня ностальгические воспоминания о юношеских годах, проведенных с капитаном Морганом на острове Тортуга — но здесь, разумеется, речь шла не о пиратских флагах, йо-хо-хо и бутылке рома, а о заминированных полях и стрельбе без предупреждения при определенных, точно указанных обстоятельствах. Наше хвойное окружение состояло из очень высоких рыжеватых сосен, с тщательно обрезанными — почти до самых верхушек — ветками. И лишь на самом верху темнели зеленые шапки деревьев — будто лес прошел спецподготовку в казарме, потому что здесь, в отличие от нашей прикарпатской вольницы и бесшабашности, все деревья были одной высоты, выстроенные в ровные шеренги, и ни одно из них не выступало ни на полшага вперед, ни одно не выпячивало живот или зад. Это умиротворяющее ощущение порядка усиливал тот факт, что у каждого дерева были нашивки, вырезанные на коре в форме рыбьего хребта с ребрами, напоминающие нашивки на рукавах наших советских офицеров и комиссаров до восстановления самодержавных офицерских погон и отмены «Интернационала». Но это уже другая тема. Вскоре я узнаю, что небольшие глиняные чаши под каждой из лейтенантских, а может, даже фельдмаршальских нашивок на соснах предназначены для сбора смолы, из которой нам предстояло производить — это я сообщаю по секрету — скипидар для военных целей. А внимательно вглядевшись сквозь выстроившиеся на утреннюю поверку сосны, можно было вдали увидеть выстроенные в шахматном порядке бараки с маскировочными пятнами на крышах. Наверное, тебе не терпится узнать, куда же мы прибыли? Сообщаю: это место находилось где-то в Бранденбургских лесах и носило таинственное название «спецобъект А-17».
И вот мы стоим, построившись в две шеренги, — небритые, в мятой одежде, с соломинками в спутанных волосах — на квадратном широком плацу, окруженном зелеными бараками. Между зданиями — проходы вроде улочек с большими черными номерами, тщательно подметенные; за первым рядом бараков — второй, виднеются и крыши третьего ряда. В воздухе стоит ритмичный гул машин, свист токарных станков и еще какой-то техники. Кажется, что за бараками разлеглось какое-то храпящее допотопное чудовище, периодически прерывающее свой храп тяжелым вздохом. В пыльных стеклах длинного барака время от времени отражаются синие молнии электросварки.
Солдаты у нас за спиной — в полном боевом снаряжении, в касках и с автоматами, придерживающие у ног своих собак — имели настолько воинственный и суровый вид, будто мы, путешественники в неизвестность, позволившие выловить себя на улицах Львова, могли в любую секунду наброситься на них с ножами. Разумеется, ни у кого из нас не было подобных намерений, так же, как и ножей, наоборот — все мы были достаточно напуганы, но ты ведь сам знаешь — военные и полицейские любят принимать все всерьез, это придает им самоуважения. И если бы эти, стоящие за нами, натянули на себя противогазы, обстановка напомнила бы наши былые ночные сражения с призраками на якобы отравленной французским газом местности — ну, ты помнишь ту историю.
Мы довольно долго стояли, не смея пошевелиться, пока дверь одного из бараков, над которой было написано «комендант», не открылась, и с деревянной веранды по трем ступенькам к нам не скатилось колобкообразное существо в офицерской форме и надраенных сапогах. Существо резво, быстрым мелким шагом, обошло наш квадрат, пристально рассматривая каждого, словно в поисках знакомого лица. Я совершенно не разбираюсь ни в расовых теориях, ни в аутентичной арийской форме черепа, но если считать верным представление о потомках Зигфрида как о голубоглазых мужественных рыцарях двухметрового роста, то бабка этого нибелунга явно согрешила или с каким-нибудь венгерским цыганом, или же — упаси бог! — с бакалейщиком в еврейском квартале. Нибелунг спросил:
— Вы понимаете по-немецки или вам нужен переводчик?
Шеренги глухо забормотали в ответ — в диапазоне от «да» и «немного» до «нет», что, впрочем, вполне удовлетворило начальство, которое повело свою речь дальше:
— Я — обер-лейтенант Брюкнер. Здесь я начальник. Запомните, вы прибыли в трудовой, а не концентрационный лагерь. Поэтому вы — не заключенные, а рабочие. После окончания молниеносной войны, которую наша непобедимая армия ведет от берегов Атлантики до русских степей, и до которого осталось не более нескольких месяцев, вы разъедетесь по домам, выполнив свой долг перед Рейхом. Ваш труд будет оплачен, но с вычетом расходов на санобработку, рабочую одежду, еду и жилье. Дисциплина здесь железная — запомните это, любое нарушение будет наказываться как дезертирство или саботаж. Из-за необходимости соблюдения строжайшей военной тайны, переписка запрещена. Всем все ясно?
Ясно было всем. Кажется, в его интонациях сквозили еле уловимые доброжелательные нотки. Не знаю, уж по какой линии — Зигфрида или греховных увлечений бабки венгерскими цыганами или еврейскими бакалейщиками — но факт остается фактом: доброжелательное отношение обер-лейтенанта не раз подтвердится, в том числе — на примере моей личной судьбы.
Обер-лейтенант еще раз просеменил на коротких ножках вдоль шеренг выстроившегося сброда, каким мы, несомненно, являлись в этот миг, затем резко остановился в центре плаца и спросил:
— Среди вас кто-нибудь владеет немецким языком? Я не имею в виду — невнятно лепечет и заикается, как галицийский еврей, а знает по-настоящему: устно и письменно, если вы понимаете, что я имею в виду? Есть такие? Если есть — шаг вперед!
Я искренне оскорбился: в сложившихся обстоятельствах тебе, мой читатель, это может показаться легкомыслием с моей стороны, но с какой стати этот зажравшийся кабан, лопотавший на саксонском диалекте так, что его еле можно было понять, будет называть наш немецкий невнятным лепетом? И если другие — поляки и украинцы — редко использовали этот язык в австро-венгерские времена, то мы, евреи, постоянно говорящие на идише, облагороженном русскими «пожеланиями» по материнской линии и определенными (как я упоминал раньше) ассиро-вавилонскими примесями, знали немецкий неплохо как «двоюродный» нашего родного языка. Именно мое оскорбленное национальное достоинство и заставило меня сделать шаг вперед — так сказать, филологический шаг в защиту родной речи.
Начальник подошел ко мне, окинул взглядом с головы до ног, скрестив руки за спиной, и спросил:
— Как тебя зовут?
Я уже открыл было рот, чтоб выпалить: «рядовой Исаак Блюменфельд», но успел прикусить язык и, проглотив этот ответ, вовремя заменил его другим:
— Хенрик Бжегальски, герр обер-лейтенант!
Он еще раз пристально и весьма скептически меня оглядел (и я вполне его понимаю): мой внешний вид невзрачного замухрышки, смуглого потомка Маккавеев, имел с достопочтенными русоволосыми поляками столько же общего, сколько он сам, комендант Брюкнер, с Тангейзером. В этом смысле, ничего не скажешь, мы друг друга стоили.
— Где ты работал во Львове? — спросил он.
— В офтальмологии, — ответил я.
— Врачом? — спросил он.
— Портье, — уточнил я.
— Портье? И что, ты учил немецкий? — удивленно поднял он брови.
— Так точно, учил, — подтвердил я.
— И кто, по-твоему, написал «Фауста»?
— Иоганн Вольфганг Гёте, герр обер-лейтенант. Родился в тысяча семьсот сорок девятом году, умер в тысяча восемьсот тридцать втором.
Тангейзер просто опешил, а я воздал безмолвную благодарность своему любимому учителю Элиезеру Пинкусу, мир его праху.
Кое-кто думает, что изучение литературы в школе не имеет практического применения, что это лишь потеря времени между двумя переменами. А ведь все совсем не так. Наш почтенный учитель Элиезер Пинкус, пытаясь внушить нам необходимость элементарных знаний по этому якобы ненужному предмету, на уроке, посвященном упомянутому патриарху немецкой литературы, рассказал случай, произошедший с невеждой Менделем, который, приехав в Вену, остановился перед памятником Гёте на Ринге и возмутился вслух:
— Он ведь никакой не император, даже не военачальник, и вообще не бог весть что! Ну, написал пьесу «Разбойники»…
— Пьесу «Разбойники» написал не Гёте, а Шиллер, — вмешался кто-то.
— Вот, видите, — тут же отреагировал Мендель. — Даже «Разбойников» не он написал, а какой ему памятник отгрохали!
Я не сказал бы, что обрывки литературных произведений, входивших в школьную программу и застрявших в моей памяти, как пряди овечьей шерсти в колючих кустах, сильно помогали мне в портновском ремесле, но здесь я впервые в жизни уяснил полезность уроков литературы на практике. Польза оказалась очевидной, сравнимой, к примеру, с приобретенными на уроке геометрии знаниями, как с помощью старика Евклида подсчитать квадратные сантиметры материи, нужные для пошива дополнительной жилетки. В данном конкретном случае я, в результате знакомства с Гёте (1749–1832 гг.), вместо тяжелых лагерных работ оказался в канцелярии под непосредственным руководством коменданта лагеря Брюкнера. Не знаю, приходилось ли тебе бывать в казарме, тюрьме или концлагере, но в подобных местах спонтанно, из глубин народного творчества, рождаются клички, которые намертво прилипают к начальству, на вечные времена — как бородавка на носу. В данном случае, неизвестно, кто именно, какая поэтическая натура «благословила» коменданта кличкой «Редиска», но попала она (натура) точно в яблочко: его апоплексически-багровое лицо и гармоничная тождественность роста и объема тела действительно напоминали этот прекрасный дар природы (несмотря на то, что лично я никогда не встречал в Колодяче редиску в сапогах с зеркально блестящей лысиной).