Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! — страница 45 из 140

ное будущее. Впрочем, будущее это меня не слишком интересует. Передо мной стоит относительно простая задача, ибо того балканского мира, в котором мы жили, где у меня были отец и мать, исчезнувшие из моей жизни, потому что однажды ночью их просто не стало, — тот мир, в котором наши бабушки пекли баклажаны и перцы, присев во дворе у маленьких жаровен с древесным углем, где были трактиры и странные видения моего деда, того мира уже не существует. А о рухнувших мирах всегда следует рассказывать авторитетно, с уверенностью знатока и запоздалой прозорливостью.

Да, его уже нет, того квартала, населенного самыми простодушными и самыми терпимыми друг к другу людьми, где жила армянская девочка, которая первой трепетно коснулась любовных струн моей души, где подвизался старый византийский хронист, старавшийся точно зафиксировать на пластине дагерротипа все ветры времени, и где обитала прелестная вдовушка-турчанка по имени Зульфия-ханум, о которой тайно страстно вздыхала вся мужская половина квартала. Нет уже учителя Стойчева, туберкулезного мечтателя, чей вожделенный мир братства и социальной справедливости так и не состоялся и, как утверждают, был отложен на неопределенное время. Те дни отшумели, но память бережно хранит легенду об Орта-Мезаре, о четверке верных друзей: единомышленниках, когда речь заходила о ракии[14]и карточных играх, но лютых соперниках в любви — квартальном раввине Менаше Леви, нашем православном батюшке Исае, исламском мулле Ибрагиме-ходже и моем деде Авраме Эль Борачоне, по прозвищу Гуляка. Их мир рухнул, рухнул с громом и треском, но, право же, эти четверо были великолепны!

Достаточно лишь вспомнить, с каким упоением обманывал каждый своего бога, свой приход или свою супругу, чтобы поднять паруса грешных страстей и тайными маршрутами отправиться на зов любви, ракии и белота! А зная некоторые драматические и, прямо скажем, — позорные последствия этих эскапад, которые якобы держались в тайне, но были известны всему кварталу, ибо молва — как тихий ветерок с Марицы, пахнущий лошадьми и рисовыми полями и проникающий во все щели, нетрудно догадаться, как много испытаний и соблазнов встретилось им на их земном пути.

Мы не станем вдаваться в подробности некоторых комичных или поистине конфузных положений, которые могли бы бросить тень на церковные каноны, но нужно понять, что гармоническое религиозное и этническое равновесие в нашем милом квартале Орта-Мезаре обусловливалось не столько политической ситуацией или мудростью правителей, сколько общей любовью и ревностью трех духовников и безбожника Аврама Гуляки к одной и той же женщине.

Я — круглый сирота. Упомянув об этом вскользь, не стану разъяснять обстоятельства, из-за которых меня пришлось вырастить бабушке Мазаль и дедушке Гуляке. Поскольку ничего хорошего в тех обстоятельствах нет. Но я с ностальгической нежностью обращаюсь к тем отлетевшим дням, к тому, что было в них доброго и не совсем доброго, с их белой глубокой прохладной пылью, которая процеживалась сквозь пальцы босых ног, с рыбками в прозрачных заводях, когда мелела Марица, с турецкими ночными барабанами, когда отмечался Рамазан Байрам, со знаменами и песнями добровольческих бригад, внушавшими надежду, и с протяжными призывными криками албанцев — продавцов традиционного ячменного напитка бозы.

В моей душе еще живут закаты на фоне айвовых деревьев, усыпанных тяжелыми золотистыми плодами, и прозрачные паутинки в гуще виноградной лозы; все это пропитано ароматом теплых бубликов, присыпанных кунжутом, и варенья из инжира. Этот мир не был одет в лохмотья, но он не был и богатым. Скорее, я назвал бы его благожелательным и скромным, хотя порой и слишком сложным для нас, детей, чтобы мы могли его понять. Впрочем, мы и не пытались его понять, потому как были слишком заняты самым важным — просто жили и делали это вдохновенно, без оглядки.

И сейчас, когда того мира больше нет, какой смысл гадать, каким будет чужое будущее, если я еще не вполне разобрался в своем собственном прошлом?

Мне могут возразить, что копаться в прошлом — бессмысленная трата времени или даже топтание на одном месте, мешающее поступательному движению прогресса. Именно поэтому я считаю, что при случае надо обязательно рассказать историю потомков того андалузского осла, о котором я вскользь упомянул в начале. Потому что мой дед Аврам, по прозвищу Эль Борачон, или Гуляка, через судьбу простого осла помог мне заключить мир с самим собой и с жизнью. Осознать, что все есть суета сует, как думает не только Екклесиаст, но и вышеупомянутый осел.

Воистину все суета сует и погоня за ветром. Но если и существует смысл, ради которого пятьсот лет назад мои предки преодолели долгий изнурительный путь от Толедо до Пловдива, то он заключается в любви к одной девочке — Аракси Вартанян.

Только любовь и ничто иное!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯО хорошем человеке Костасе Пападопулосе, греке по прозванию Вечный Костаки — дипломированном фотографе, который чувствовал и умел запечатлеть ветры времени, а также заглянуть в его щели, прорезанные низко летающими ласточками

1
Пловдив, дни былые — одним июльским вечером

С тех пор в реке Марице утекло столько воды, что ее хватило бы, чтобы наполнить три моря, а моя бабушка, будь она жива, испекла бы в нашем дворе столько баклажанов и перцев, что ими можно было бы накормить все население, живущее на берегах Амазонки в отплату за тех рыб, которые они нам прислали во время Большого землетрясения.

В те далекие дни, когда вышеупомянутые три моря еще только наполнялись, а моя бабушка еще не обрела вечный покой в красноватой земле Рамат-Гана под Тель-Авивом, иными словами, целую вечность тому назад, трактиров в Пловдиве было больше, чем жителей. Это вынуждало завсегдатаев, к коим относился и мой дед, переходить из одного трактира в другой во имя добрососедства, а также братского согласия между их владельцами, дабы, разбавляя вино водой, они не забывали о любви к ближнему.

Поэтому мне не раз приходилось обходить трактиров семь, чтоб найти своего Гуляку и передать ему от имени его супруги Мазаль, сиречь моей бабушки, как правило, скромные требования из области бытового финансирования, а также неизменное наставление на сей раз вернуться домой пораньше. В ответ Гуляка сердито приказывал мне передать «этой», причем под «этой» он, конечно же, подразумевал бабушку, чтобы она не совала нос не в свое дело. Иногда за курьерскую услугу я получал стакан лимонада, но очень редко — требуемые деньги. Затем я добросовестно бежал с дедушкиным посланием обратно домой, а когда снова возвращался, чтобы передать ему не слишком почтительные бабушкины слова, мне приходилось обойти новые семь трактиров, чтобы установить новое местонахождение деда. Он багровел от гнева при мысли о расточительстве своей супруги, сквозь пальцы которой, как он считал, утекали миллионы, хотя быстро соображал, что никогда не давал ей этих миллионов, тем более, что их у него никогда и не было. От этой мысли он быстро успокаивался и заказывал мне лимонад.

Мне неведомо, текла ли в жилах моего деда кровь древнего испанского алькальда, но, несомненно, в далекие вавилонские времена в формировании наших родовых наклонностей принимал участие неизвестный жрец и мистик. Ибо для Гуляки трактир отнюдь не был местом обычной пьянки, о, нет! Это было языческое оброчище; восторженный клир посвященных в течение вечера постепенно увеличивался, заполняя в поздние часы все небольшое пространство вокруг жертвенника, сиречь, барной стойки. Именно там собирались все верующие и доведенные до состояния экстаза пилигримы, поклонники тех святых мест, которые и мне часто приходилось посещать в поисках моего деда.

Обряды подчинялись строгим, проверенным временем канонам, когда священнодействие начиналось с наиболее примитивного обсуждения сплетен и политики, известных каждому квартальному пьянице, и постепенно достигало философских высот экзистенциальных вопросов, которые предстояло решить трактирной элите, включая проблемы уходящей молодости и смысла жизни.

Высшей точкой, так сказать, апофеозом религиозного воодушевления, было то мгновение, когда все — от плебса до синода, дружно затягивали «Помнишь ли ты…» из оперетты «Сильва». Прокуренный голос моего деда взлетал над другими голосами — проникновенный и задушевный, хотя, признаться, довольно фальшивый, пусть даже пел он от всего сердца. Надо сказать, что пел он не только в трактире, но и в своей маленькой мастерской, когда деревянным молотком с округлыми краями старался придать куску жести нужную форму, а песня помогала хоть немного уменьшить адский грохот.

Только дома дед не пел никогда, ибо испытывал уважение к его хозяйке, особенно, когда они оставались с глазу на глаз. В такие напряженные моменты он терялся, иными словами, этот иначе храбрый человек панически боялся своей жены. И это чистая правда.

До Большой войны, а те времена я помню смутно, в трактирах висела обязательная надпись «Пение запрещено!», но люди так привыкли к этому запрету, что вообще не обращали на него внимания. Да и власти не следили за его выполнением с надлежащей строгостью, ибо нередко и их представители в лице местного сборщика податей или полицейского осведомителя включались в ритуальные песнопения, особенно когда дело доходило до исполнения в два голоса «О, помните ли вы, сударыня…» Позднее, в послевоенные годы, у властей были другие заботы, и они опять-таки не вмешивались в эту спонтанную самодеятельность народных масс, стараясь лишь направить ее в революционное русло и внедрить в полуночное песенное творчество пару-тройку рвущих душу русских романсов. Они, власти, хорошо сознавали, что в определенный ночной час, по достижении нужного эмоционального градуса, люди нуждаются в этом ритуале с ностальгическими финальными терциями. Это как анисовая водка, которую обязательно нужно немного разбавить водой, но не любой, а только родниковой, вливая ее в шкалик тоненькой струйкой, отчего анисовка начинает слоиться и обволакивает все пространство, словно волшебное обворожительное белое облачко, проникающее затем в кровь, а оттуда — в душу.