Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! — страница 51 из 140

Тем более, что евреи, как мне думается, с их бесплотным Богом (без образа и человеческого подобия, который есть, скорее, абстрактная идея, чье имя даже запрещено упоминать), изначально лишенные своих праведников, монастырей, святых мощей и образов, обета безбрачия и мрачных раннехристианских догматов о духовном очищении путем истязания плоти, — не самый подходящий материал для подобной экзальтации. Впрочем, не утверждал ли мой дед Гуляка, святотатствуя в такую минуту, что, по его мнению, еврейский Бог, этот угрюмый ревнивец, является убежденным атеистом, потерявшим веру в себя, однако, как благоразумный старый еврей, отписавший свое предприятие сыну?


Но, кроме шуток, для меня тоже все здесь выглядит достаточно призрачным и ирреальным — эти изображения на закопченных стенах, которые смещаются и смешиваются с лицами слушателей, рассевшихся вокруг мраморного стола, отполированного на протяжении веков монашескими локтями, и ликами изображенных в сумрачных углах, — там, где темная тень ночи никогда не рассеивается. Они тоже кажутся неотъемлемой частью старой трапезной, которая давно перестала выполнять свои бытовые функции и превратилась в туристическую достопримечательность или в место для проведения унылых научных встреч, подобных нынешней.

В самом деле, в этом мире гаснущих красок, букв и теней единственно значимым и реальным является водоворот слов с многозначительным названием — симпозиум!

Но в таком случае, мелькнула у меня мысль, что такого сверхъестественного в том, что сквозь одурманивающий и искажающий реальность дымный флер тебе привиделась женщина, которую ты знал за целую вечность до сего дня? И сейчас она выглядит точно такой же, какой осталась в твоих воспоминаниях. Разве что ее образ расплывается в ореоле свечей, словно образ человека на заднем плане групповой фотографии. Ибо незнакомка стоит неподвижно под мутным сводчатым окошком, в глубине дугообразной и длинной, как тоннель, суггестивной галактики, составленной из образов и символов, — там, где обычно отводится место слушателям.

Вежливые тихие аплодисменты в конце моего выступления могут означать в равной степени неудовлетворенность моим скучным изложением или же уважение к этому сакральному месту, не терпящему бурных проявлений согласия или восторга. Все-таки, здесь не опера и я — не оперный певец!

Но что бы они ни означали, мне все равно: я торопливо пробиваюсь сквозь толпу туда — в глубину трапезной. Кто-то хочет пожать мне руку, мистер Панасоник желает во что бы то ни стало записать меня на видео на фоне абсиды, а та докучливая журналистка совсем уж некстати засыпает меня идиотскими вопросами на предмет исхода израильско-палестинского конфликта.

Наконец, добираюсь до тусклого окошка, но женщины там уже нет. Она исчезла. Если вообще существовала. Поднимаюсь на цыпочки, оглядываю помещение поверх людских голов, но вижу единственно Богородицу, распахнувшую руки в защищающем нас жесте.

Мать изначальная. Ма.

8

Выхожу во двор к старой монастырской кухне. Усталый день окутывает нас шелковистой паутиной. Издалека, со стороны пологих пастбищ, усыпанных белыми бусинками пасущихся овец, чуть слышно, словно легкое дуновение ветерка, долетает звон колокольчиков. Отсюда видно, как лес, обступив поляны со всех сторон, продолжил карабкаться наверх, но вдруг остановился в нерешительности на подступах к крутым скалам, возвышающимся наподобие крепости. Битва между дневным светом и легким сумраком с чуть обозначенной луной уже предрешена, крепость залита кровью умирающего солнца, хотя до вечера еще далеко. Так всегда в горах — лиловые тени приближающегося заката с готовностью спешат укутать дикую герань и мох в глубоких влажных впадинах, как бы напоминая пастухам, что пора уводить отары. Осматриваюсь вокруг: удивительно тихо и пусто, от женщины — ни следа.

Нас сопровождает молодой священник отец Герман — человек, судя по всему, образованный, который с русскими разговаривает на странном, архаичном русском языке, выученном, наверно, где-то в подмосковных монастырях, а с немцами и японцами — на сносном английском. Я прислушиваюсь к его тихому рассказу о скоплении тут народа на второй день Пасхи, когда в сопровождении монахов и бесчисленных паломников из окрестных сел грузинскую икону, согласно старинному обычаю, торжественно возвращают всего на один день в то место, где ее спрятал неизвестный монах. Он потом погиб в резне, не успев поделиться своей тайной.

А спустя полтора века после тех трагических событий, в далекое пасхальное утро 1604 года, местный пастух случайно разглядел в черной утробе пещеры отражение солнечного луча, всего на мгновение коснувшегося серебряного оклада иконы. Так возник этот праздник, сопровождаемый народными гуляньями с пронзительными звуками волынок и жертвенными баранами, с языческими обрядами и ароматом весенних таинств, когда влюбленные нетерпеливые пчелы пробуждают деревья диких черешен и груш к цветению и оплодотворению. Словно нескончаемая тысячелетняя молитва Родопских гор, которая повторяется каждый пасхальный понедельник вот уже четыре века, в дни уныния и надежд, в дыму пожарищ или в ласковой песне добрых ветров, бережно несущих в своих ладонях детский смех и блеянье тучных овец.

Отец Герман говорит, но смотрит не на нас, а куда-то вверх, где на стене обители игумена написана сцена шествия с Чудотворной иконой из монастыря в пещеру — минуя мостики, часовни и прочие святые места. Что-то вроде путеводителя в картинках, созданного в XIX веке, несколько наивного своим сомнительным реализмом, не совсем удачно отреставрированного и довольно далекого от тех строгих, излучающих мрачное религиозное отрешение фресок и икон в церкви, значительно более ранних, но искренних и пронзительных, как смерть.

На противоположной стороне, по деревянному балкону, опоясывающему монастырские постройки вокруг церкви, проходит черная тень сильно хромающего старика в рясе. Он даже не смотрит в нашу сторону, всем своим видом выказывая презрительное равнодушие к суете иностранцев, напрасно притащившихся сюда с вопросами, ответы на которые скрыты, скорее всего, в их собственных душах.

Я немного отстаю от группы, засмотревшись с некоторой завистью на старого монаха. Он, наверно, уже давно захлопнул за собой двери земной суеты, и сейчас перед ним простираются лишь просторные тихие поля Вечности. Очень скоро его душа, умиротворенная и осененная светлой радостью, пойдет, ковыляя, по той бесконечности, поросшей тимьяном и тысячелистником. И так до скончания века, после которого уже нет ничего, кроме глубокого колодца, куда тяжелыми звонкими каплями стекает время.

Это я узнал от моего Гуляки, который как-то раз чуть не угорел от тлеющих древесных углей в специальной жаровне для паяльника. Тогда в своей мастерской он погрузился в фиолетовый сон, мягкий и мохнатый, как бархат, и ему пришлось побывать в тех местах, к счастью, недолго, причем он успел заглянуть и даже плюнул в тот колодец.

Углубившись в подобные мысли, я вздрагиваю, услышав свое имя:

— Профессор Коэн!

Ко мне спешат двое. Они словно возникли из-под земли — всего лишь секунду назад в этом пустом дворе никого не было: элегантный молодой человек в слишком длинном черном пальто из тонкой шерстяной ткани и какой-то коротко подстриженный тип в кожаной куртке. При виде его могучей шеи и темных очков мое услужливое воображение рисует мне образ бывшего боксера или актера второго плана в американском боевике.

Удивленно смотрю на незнакомцев.

— С кем имею честь?

Мои коллеги и светловолосая софийская дама в сопровождении отца Германа в эту минуту поднимаются по скрипучей лестнице в гостиную — по-видимому, предстоит обряд прощания — опять с ракией для гостей и чаем для бедного игумена. Я остаюсь внизу с незнакомцами. Жаль, придется обойтись без желто-зеленого, густого, как оливковое масло, монастырского благословения путнику!

Молодой мужчина в пальто протягивает мне визитную карточку.

— Караламбов. Адвокат. Очень приятно.

Бросаю взгляд на визитку и небрежно сую ее в кармашек пиджака.

— Мы опоздали на вашу лекцию, — сокрушается адвокат, — весьма сожалею!

Какая безутешная скорбь! Вежливо успокаиваю его:

— Вы не слишком много потеряли…

— Важно было не потерять вас, — с энтузиазмом торопится добавить тип с боксерской физиономией, но адвокат бросает на него убийственный взгляд, и тот умолкает, поперхнувшись словами.

— Давно вас ждем, очень давно. Пловдив по праву гордится вами.

— Хорошо, хорошо, не будем об этом, — с досадой прерываю я его, поскольку знаю, что все это неправда. Пловдив меня не помнит, и ему нет до меня никакого дела.

Адвокат вынимает блокнот, перелистывает страницы, что-то в них ищет.

— Согласно городским регистрам вы переехали на постоянное местожительство в Израиль… Сорок лет назад. Так?

— Да, что-то около этого. Ну и что?

— Отлично говорите по-болгарски!

— Я родился в Болгарии.

— Хочу сказать, что с тех пор прошло много лет.

— Человек не забывает свой родной язык даже после стольких лет.

— Разве ваш родной язык не «ладино»?

— Это язык моей бабушки. Вы меня извините, но кроме лингвистической справки, чем другим могу быть вам полезен? — произношу я резко, не скрывая досады.

Пусть небеса простят мне мою резкость, но эти двое мне глубоко антипатичны.

— Не будем тратить понапрасну ваше драгоценное время. Короче, у нас к вам предложение. По поручению клиентов «Меркурия»…

— Меркурия?

— …Общества с ограниченной ответственностью. Самая престижная риэлторская фирма в нашем регионе.

— Покупка-продажа недвижимости, обмен и прочее… — поясняет тот, с бычьим затылком. Как видно, ему очень хочется принять участие в разговоре.

— Господин тоже адвокат? — спрашиваю.

— О, нет, он шофер фирмы.

Мне кажется, что это только половина правды. Вторая половина дурно пахнет, знаю это из боевиков. По-видимому, он — телохранитель, или что-то в этом роде.