Раввин смотрел на него, оцепенев от ужаса, пока мой дед не кончил. Потом Гуляка застегнул штаны и, подхватив лестницу и сундучок с инструментами, исполненный достоинства удалился с поля боя.
Прошло немного времени, и перед синагогой собралась небольшая толпа возмущенных евреев из окрестных магазинчиков, мастерских и торговых лавок. Я издали наблюдал, как раввин то молитвенно простирал руки к небу, то указывал на темный мокрый треугольник на побеленной стене синагоги, призывая богобоязненное еврейство и мировую совесть поставить на место этого безбожника и пьяницу.
Дед, который беззвучно давился от смеха за углом, отмщенный и довольный, подтолкнул меня к собравшимся с поручением, о котором я до сих пор вспоминаю с гордостью.
С ранцем за спиной я пробился сквозь толпу и почтительно поцеловал десницу изумленному ребе Леви. Поцеловал ее еще раз, прежде чем изречь:
— Доброе утро, ребе! Меня послал дедушка Аврам. Он просил передать, что тебе не следовало строить синагогу на пути у дедушкиной…
Раввин наклонился ко мне, подставив ухо, поскольку не расслышал последнее слово, которое я смущенно проглотил.
— Чего?
Для наглядности я приложил ладонь к нужному месту между ног, набрался смелости и громко повторил:
— Тебе не следовало строить синагогу на пути у дедушкиной пиписьки!
Оплеуха, незамедлительно последовавшая за этим, на этот раз не была символической, отчего мои очки, как и в других подобных случаях, повисли на одном ухе. Но, признаться, я испытал удовлетворение и даже гордость от того, что моя самоотверженность, этот огненный меч дедушкиной мести, не была напрасной, ибо негодование добрых евреев в тот же миг испарилось, перейдя в смех, а если поточнее, — во всеобщий хохот. Это вынудило возмущенного до самых глубин своей покладистой души раввина Менаше Леви сердито удалиться в синагогу, захлопнув за собой двери Божьей всеблагости.
В это время началась перебранка у православной церкви Святого Георгия Победоносца, где вот уже третью неделю была снята вся жестяная обшивка над главным входом без особой надежды на то, что когда-то она будет заменена новой.
Сущая правда, что и поп Исай, впавший в бешенство подобно своему иудейскому коллеге, сердито поверг свою камилавку в пыль. История грозила повториться, но Гуляка, который уже стал расстегивать штаны, вдруг раздумал, махнул рукой и ушел восвояси. Батюшка Исай проводил его анафемой, подняв крест над головой, — страшный и богоподобный, как сам патриарх Евфимий.
Прошло еще немного времени, и жители нашего квартала смогли увидеть, как дед сердито плюет на этот раз в сторону минарета. Тем самым он выражал не столько свое презрение к Аллаху, поскольку вообще не верил ни в какого бога, сколько к его служителю, Ибрагиму-ходже, который отличался той же возмутительной скупостью, какая отравляла Гуляке жизнь каждый понедельник.
Здесь надо отметить, что обход с целью получения задатка всегда начинался с трех Божьих служителей. Это и понятно, ибо они как друзья были деду ближе всего по душе, кроме того, имели доступ к церковной, синагогальной и мечетской кассам. Такой была дедова теория дружбы и верности, которая нередко подвергалась тяжким испытаниям.
Гуляка и на этот раз собирался подхватить свою лестницу, но мулла, обладающий более практичным умом, чем его соратники, опередил его и дернул лестницу к себе, даже обхватил ее двумя руками. Столь тесная привязанность Ибрагима-ходжи к лестнице означала, что у деда отнимали важное средство производства и пропитания, когда дело касалось крыш и куполов. Таким образом, ему ничего не оставалось, кроме как дать согласие сначала заняться ремонтными проблемами ислама. Однако уже через минуту к борьбе за лестницу присоединились прибежавшие батюшка Исай и ребе Леви. Каждый встал на защиту своих прав и приоритетов. Такое противоборство закадычных прежде друзей и в самом прямом смысле коллег донельзя обострило обстановку.
Следует добавить, что Гуляка благоразумно сбежал с поля боя за лестницу, оставив заинтересованные стороны сводить счеты друг с другом. И трое Божьих служителей — символ этнического равновесия и вселенский пример религиозной терпимости в пловдивском квартале Орта-Мезар, невзирая на зевак, пинали друг друга ногами, плевались и каждый тянул лестницу к своему храму. А дед, прислонясь к ограде напротив, лишь посвистывал, накручивая на палец цепочку с ключом от замка на двери своей мастерской, — сначала крутил налево, потом направо и наоборот. Стоя рядом с ним, я испытывал истинное удовольствие от разразившейся религиозной войны, которая — я это хорошо знал! — закончится, как всегда, в кофейне Шукри-албанца близ Четвергового базара перемирием, которое будет подкреплено густым сладким кофе по-турецки и ложечкой варенья в запотевшем стакане холодной воды. Что касается меня, то я был уверен, что, без всякого сомнения, схлопочу замечание за то, что прогулял первый урок, за чем последует традиционная преисполненная уважения записка от деда моему классному руководителю Стойчеву, написанная на листке, вырванном из моей тетрадки, с витиеватой подписью, достойной самого лорда Дизраэли, о том, что я отсутствовал по уважительным семейным причинам.
Господин Стойчев, исполненный сочувствия к идеям и судьбе моих родителей, как всегда сочтет прогул уважительным.
Однако всякому удовольствию приходит конец, да и Божьи милость и терпение не безграничны, особенно когда речь идет об Иегове, значительно более нервном и мстительном, чем его сын.
Видимо, по той же самой причине, из-за которой я столь внезапно и подло спрятался под ветками церковной смоковницы во время нашей «свадьбы» с Аракси Вартанян, мой дед вдруг подхватил сундучок с инструментами и в мгновение ока испарился, бросив лестницу на произвол трех религиозных стихий. В данном случае Гуляка уносил ноги от моей бабушки Мазаль, которая — грозная и неудержимая, как гневное маккавеево воинство — направлялась к нам, дабы свершить правосудие.
С целью максимальной достоверности мы должны признать, что бессильны передать в их первозданном виде те слова, которые затем обрушились на всех героев этого случая. Ибо наречие, которым сеньора Мазаль пользовалась при подобных межэтнических контактах, являло собой неописуемую смесь из славянских эвфемизмов с испанскими окончаниями и наоборот, а также разного рода архаизмов на иврите с искусно имплантированными турецкими ругательствами. При этом женский род упорно смешивался с мужским, и все это языковое меню было обильно полито соусом «ладино».
Короче говоря, не стоит даже пытаться передать литературным подстрочником непостижимую лингвистическую пестроту, вообще столь характерную для старых женщин нашего квартала, не только евреек, но и турчанок, албанок, цыганок и, особенно, армянок. Поэтому мы упомянем лишь чаще всего звучавшие слова — борачонес и эскалера, с которыми перемежалось и турецкое женское имя Зульфия.
Итак, стоило моей бабушке приблизиться к троим не на шутку разъяренным духовным лицам, которых она тут же бестактно во всеуслышание объявила старыми пьяницами и развратниками, как кровопролитие мгновенно прекратилось. А поскольку «эскалера» означало лестница, дерущиеся молча малодушно положили ее к ногам моей бабушки — в знак перемирия или даже капитуляции.
А минутой позже бабушка схватила меня двумя пальцами за ухо и почти подняла в воздух.
— А ты, порке не есть в эскуеле, шалопай-олу-шалопай?
Речь шла о школе, и никакие уловки тут не годились, поскольку урок географии давно уже был в разгаре. Я виновато пробормотал:
— Гран папа сказал…
— Ай сектир — к чертям собачим и гран папа, и церкова, и синагога и мечит! Марш в эскуеле и поклон сеньору Стойчеву!
«Сеньор» Стойчев, как я уже пояснил, был нашим классным руководителем. Я шустро увернулся от бабушкиного подзатыльника и помчался в школу. На спине у меня подпрыгивал школьный ранец из картона, на котором красовалась назидательная во всех отношениях надпись: Кто учится, у того все получится.
Новая неделя часто начиналась для деда таким вот образом. Да, друзья мои, прямо скажем, плохо она начиналась — скандалами и религиозными междоусобицами, которые посторонний и непосвященный наблюдатель мог бы счесть чуть ли не предвестником этнического противостояния или даже грядущих кровопролитий. Но в той атмосфере добрососедства, которая властвовала над кварталом Среднее Кладбище, об этом не могло быть и речи: стоило раскаленному солнцу погрузиться в рисовые поля, а первому ветерку, напоенному летним ароматом сена и разогретой зноем земли, подуть с полей, как все трое духовных предводителей, отслужив каждый свою вечерню, важно ступая, отправлялись в трактир, что напротив турецкой бани. Там их уже поджидал мой дед, заранее заказав шкалики анисовой водки и закуску — коричневые запеченные яйца, как будто нынешним ранним утром ничего не случилось.
Что происходило далее, вам уже известно, так как все задокументировано господином Костасом Пападопулосом.
Если таким было начало недели, то ее конец выглядел совсем по-другому. Возьмем, к примеру, четверг — уже после того, как домохозяйки накупили всякой всячины на большом еженедельном базаре, а сам базар, усталый и пресытившийся разговорами, торгами и попытками надуть друг друга, лениво свертывал свои паруса до следующего четверга.
Тогда в старый хамам, то есть турецкую баню, первым делом отправлялись, постукивая туфлями на деревянной подошве без задников, стройные замужние турчанки. Потому как завтра наступала пятница, священный, как уже было сказано, день для мусульман, и турчанкам надлежало встретить его чистыми и благоухающими.
Под виноградной лозой во дворе трактира занимали позиции наиболее ревностные и авторитетные ценители, которые со знанием дела потягивали из шкаликов анисовку, причмокивая и обмениваясь тихими комментариями. Излишне говорить, что там восседали и трое духовных предводителей нашего квартала. Дед прибегал позднее — все еще в рабочей одежде, испачканный ржавчиной и сажей.