Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! — страница 75 из 140

— Здесь раньше был мост, — говорю я.

— Деревянный мост. Его унесла река.

— Жалко. На этом месте следовало бы воздвигнуть памятник неизвестному ремесленнику, символу силы и таланта Пловдива. Здесь была мастерская деда. Напротив один македонец держал корчму, где подавали похлебку из требухи, а рядом была турецкая кофейня. По утрам, когда дед опохмелялся похлебкой, все окрестные скорняки, кузнецы, медники и бондари закрывали свои мастерские, чтобы послушать его байки. А он любил плести небылицы из своей жизни, когда он якобы был корсаром или служил при английском королевском дворе. Наверно, читал об этом в каком-то романе. А на том берегу был кинотеатр «Электра», помнишь?

— Нет. Это мальчишки помнят кино, у девчонок другие воспоминания.

— Какие, например?


В тот день, как всегда по инициативе Аракси, мы опять сбежали с уроков. Бродили вдоль реки, кидали плоские камешки, которые прыгали по поверхности лениво текущей воды. В этом деле я был лучшим. Аракси вообще не умела бросать камни.

В какой-то момент эта игра ей наскучила, она сняла со спины ранец и бросила его в траву между прибрежными тополями.

— Давай искупаемся! — предложила Аракси, и тут же принялась стягивать с ног лаковые туфельки и белые носочки.

— Нас заругают, — малодушно возразил я. — Бабушка все время боится, чтоб я не утонул.

— Что мы, сумасшедшие, чтобы рассказывать об этом?

— Она всегда узнает, купался я, или нет. Ей только стоит провести ногтем по ноге.

Для Аракси это было чем-то новым, она даже перестала расстегивать блузку.

— И что с того, если проведет ногтем?

— Если купался в Марице, на коже остается белый след.

Аракси на секунду задумалась, новость ненадолго отвлекла ее внимание, но потом энергично продолжила раздеваться.

— Мама этого не знает!

Она осталась в трусиках и трикотажной маечке, я тоже сбросил одежду и остался в черных трусах — тогда мы еще не знали, что мальчишечьи трусы могут быть и другого цвета. Я первым бросился в теплый омут, за мной, закрыв глаза, спиной бухнулась в воду Аракси. Она притворилась мертвой, а я вроде как поверил, испугался и попытался ее приподнять. Шалунья покачивалась, как утопленница, и вдруг неожиданно прыснула в меня струйкой воды изо рта. Мы стали бороться — я, как всегда, позволил ей меня победить… Потом мы долго ползали по маленьким прозрачным плесам, пытаясь поймать скользких, увертывающихся окуней и усачей…


Устав, мы разлеглись на траве, воздух был полон птичьего щебета и стрекотания кузнечиков. Аракси довольно потянулась, зажмурившись от яркого солнца, ленивая и расслабленная. Я, приподнявшись на локте, долго смотрел на нее, на прилипшую к телу мокрую ткань и, наконец, решился:

— Покажи мне твои титьки.

Она немного помолчала, потом, так же, не двигаясь, скосила глаза по сторонам и, наконец, согласилась:

— Ладно. Но не будешь трогать.

— Не буду.

Она спустила одну бретельку и оголила чуть набухшую грудь. Я смотрел, как завороженный, охваченный трепетом, закодированным в крови еще в доисторические времена, может, даже за тысячелетия до появления человека на этой земле. Потом тихо промолвил:

— Можно поцеловать?

— Но только один раз.

Я прикоснулся губами к маленькому, едва наметившемуся пупырышку.

Она тут же поправила маечку с тем врожденным чувством самосохранения, которое не позволяет девочкам переступить черту, за которой кончается игра.

Потом сказала:

— Сейчас царапни меня по ноге, посмотрим, что будет.

Я приподнялся, и легонько провел ногтем по ноге длинную царапину. На обветренной после воды коже проступила белая линия.

— Вот! — торжествующе воскликнул я.

Она привстала, посмотрела на ногу, снова легла и закрыла глаза.

— Царапни снова!

Я снова провел ногтем.

— Еще!

— Зачем? — спросил я.

— Так, просто приятно.


Воздух — как и тогда — наполнен птичьими трелями и стрекотанием кузнечиков. Я лежу на траве, отложив в сторону пиджак, и, слегка приподнявшись на локте, смотрю, как Аракси, задрав юбку, шлепает в теплой воде. Потом она возвращается и садится рядом. Вынимает из сумки сигареты, щелкает зажигалкой, закуривает. Потом ложится на траву и закрывает глаза.

Я смотрю на нее, потом наклоняюсь и нежно целую в губы. Она отвечает мне быстрым сестринским поцелуем и отворачивается.

— Нет. Не нужно!

— Сейчас нет или вообще нет?

— Сейчас нет. И вообще нет.

Закрыв глаза, она продолжает курить, я смотрю на нее, приподнявшись на локте, щекочу ей губы травинкой. В эту минуту она мне кажется такой же необыкновенно красивой и недоступной, какой была ее мама, наша учительница французского мадам Мари Вартанян.

— Супружеская верность?

— Это не имеет отношения к данной проблеме.

— А что имеет отношение?

Она почти повторяет мои слова:

— Не что, а кто. Я. Это моя личная проблема. Мой муж болен, неизлечимо. Лучевая болезнь. Живет на каких-то таблетках, вроде бы красного цвета, но кровь его становится все белее и белее. Он уже не может … ну, как это сказать… не может как мужчина, понимаешь. Тяжелее болезни для него страх, что я могу его бросить. Больные становятся мнительными эгоистами, их не интересует, что чувствуют их близкие. Хотя его тревоги абсолютно напрасны, потому что я его не брошу. Никогда.


Аракси со школьным ранцем за спиной с трудом идет по дороге, наклонив голову, потому что дунайский ветер то и дело бросает ей в лицо пригоршни острого, мелкого снега. Дорога спускается вниз по невысокому пологому склону, а внизу, в долине, виднеется село. Сквозь снежный фильтр оно кажется призрачным, нереальным: белые крыши, белые шапки на стогах сена почти сливаются с белесым небом…

40

Сидим в кафе на террасе отеля. Еще не свернуты пестрые рекламные зонты с надписью «Мальборо», но они уже не нужны, потому что золотистое осеннее солнце почти не греет. Внизу под нами блестит Марица в обрамлении прибрежных тополей, по ту сторону реки в мягкой дымке синеет Треххолмие: Сахат-тепе, Бунарджик и Небет-тепе, а далее за ними простирается уже еле различимый массив Родопских гор. Аракси, как всегда, курит. Надо сказать, курит она очень много.

— Школа находилась в соседнем селе, в шести километрах от нашего…

Сказав это, надолго умолкает, такое чувство, что навсегда. Я терпеливо жду продолжения и, не выдержав, говорю:

— И?

— И! — отвечает она с детским вызовом, потягивая через соломку цитрусовый сок, и задумчиво смотрит на город, раскинувшийся перед нами.

— Ну, и? — спокойно повторяю я.

— Так мы жили. Мама шила рабочую одежду для кооператоров, я ходила в школу. Сначала дети меня сторонились, я была для них чужой, но постепенно привыкли.

— А твой отец?

— Он остался там, куда его отправили в самом начале, — на руднике Куциян, где-то недалеко от Перника. Ты знаешь, что был такой концлагерь?

— Слышал.

— Странно, что люди слышали. Знали и молчали… Ладно, мы были подростками, не понимали, но другие! Ходили в кино, рестораны. Любили друг друга, защищали диссертации. И знали, что существуют лагеря и мирились с этим!

— И да, и нет. Одни верили, что это — справедливое и законное возмездие. Другие в душе этого не принимали, но молчали. Большинство кое-что слышало, но это кое-что было слишком далекое, неясное и их не затрагивало. Люди воспринимали это как административный акт, который их напрямую не касается. Знаешь, тема эта сложна и неоднозначна. И сейчас ее трудно обсуждать.

— Почему сейчас? Эта тема затронута много лет тому назад. Это — моя тема.

— Моя, твоя, наша, ваша. Лагеря были и до того, как эта тема стала твоей. Тогда она была темой моих родителей. Знаешь что, давай заключим перемирие?

Она гладит меня по руке, потом сует палец под мою ладонь и говорит:

— Мирись, мирись, больше не дерись!.. Все, мир!

— Я и себе не могу объяснить эти заблуждения и иллюзии… Ты права, мы тогда были детьми и не осознавали в полной мере всю противоречивую суть происходящего, но взрослые… Я по сей день убежден, что мои мать и отец пали в борьбе за правое дело, в то время как другие молчали в тряпочку по принципу «моя хата с краю».

Она прерывает меня с мягким укором в голосе:

— Но ведь мы же заключили мир?

Я глажу ее по руке и, помолчав, спрашиваю:

— А почему ты ни разу мне не написала? Мне постоянно снилось, что я получаю письмо из Парижа. Я жил этим ожиданием.

— Мама не хотела, чтобы о нашем интернировании кто-то знал. Сейчас это звучит невероятно: моя мать, умная образованная женщина, европейка до мозга костей, стыдилась, что нас сослали на поселение… Что отца бросили в лагерь… Как будто мы кого-то убили или ограбили! Но факт остается фактом: она стыдилась и не хотела, чтобы в Пловдиве об этом знали.

— Тогда ты должна понимать, почему мы все так заблуждались!

Она прикладывает палец к моим губам.

— Всё! Довольно! Ваши заблуждения и наши заблуждения — они не одни и те же!

Мы снова умолкаем. Теперь надолго.

Аракси задумчиво смотрит на город, набросивший на себя прозрачную пелену предвечерней дымки, потягивая через соломинку цитрусовый сок.

Как раз напротив нас, по ту сторону Марицы, темными громадами вздымаются вечные гранитные холмы нашего детства.

Синие холмы, молчаливые свидетели обрушившихся на нас катастроф.

41
Elasno (Equusasinus)

В то теплое солнечное утро дед внезапно решил, что мы не пойдем в баню, а искупаемся в Марице. Трудно передать словами радостное чувство, вызванное сознанием того, что сейчас взрослые разрешат тебе делать то, что еще вчера запрещали! Мне от счастья хотелось петь!

Бабушка Мазаль завернула нам в газету несколько пирожков «бюрекас», и дала супругу строгий наказ относительно здоровья и безопасности моей дражайшей особы: недолго находиться на солнце, иначе вечером меня может лихорадить, не купаться в глубоких местах, не лежать мокрыми в тени, не пить ледяную родниковую воду после того как поедим огурцов с прибрежных огородов, и многое-многое другое. Эти полезные советы влетали в одно ухо Гуляки и мгновенно вылетали в другое, ибо он ее вообще не слушал. Мрачный, неразговорчивый, он думал о чем-то своем, находившемся на расстоянии многих световых лет от бабушкиных огурцов.