Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! — страница 88 из 140

— Завидую людям, для которых Париж — родной город. У меня такого места, считай, нет. Штутгарт, пожалуй, был лучшим городом моего детства, но все это в далеком, безвозвратно ушедшем прошлом. Я уже лет десять как там не была, даже не знаю, сохранились ли могилы отца с матерью. Потом этот серый, отталкивающий Берлин. Каждый день — пригородный поезд в Потсдам. Потом Бабельсберг… Потом…

— Потом студии УФА, однорукий Вернер Гауке…

Она ласково погладила его руку, которая все еще лежала поверх ее руки. Наверно, хотела выказать ему свою дружескую приязнь и дать понять, что не придает значения его увечью.

— Да, — согласилась она. — УФА, Вернер Гауке. Гениальный фотограф, непревзойденный мастер светотени. Ведь так пишут? Но не пишут, что он мой единственный друг в тех воняющих клеем и краской отвратительных павильонах, где все вранье, целлулоидная бутафория.

— Твоя правда, чего-чего, а вранья в избытке. И рождается оно со скоростью 24 квадратика в секунду. Но не всегда так. Знаешь, как называются пропорции экрана? Золотое сечение. В великих фильмах оно действительно становится золотым, моя девочка! — и ни с того ни с сего добавил: — И твое сечение золотое. Сдается мне, я мог бы в тебя втюриться, как пацан.

— Вот этого не надо — потому что я не смогу ответить тебе взаимностью. Боюсь, я вообще ни в кого не смогу влюбиться. Никогда.

— Рановато тебе бросаться этим словом, «никогда». Тебе всего-то двадцать три года…

— В двадцать три человек уже знает все, что стоит знать. Остальное — то, что люди постепенно узнают за всю оставшуюся жизнь, — всего лишь подробности.

6

Они ужинали в маленьком ресторанчике для туристов — там, за церковью. Район был перенаселен художниками, которые годами рисовали на глазах у клиентов одно и то же — базилику Сакре-Кёр, сувенир из Парижа за 10 франков. Неудивительно, что по контрасту с их ремесленничеством Ван Гог был канонизирован как святой — крутая улочка, где располагался ресторан, носила имя Святого Винсента.

Хильда рассеянно ковыряла вилкой в тарелке, пригубливала вино и снова ковыряла. Вернер наставнически ее пожурил:

— Пьешь много, а ничего не ешь.

Она не осталась в долгу, едко заметила:

— Ну, а ты ешь много, зато не пьешь!

Что-то, очевидно, не давало девушке покоя, мысль ее витала не здесь, возле горшочка со знаменитым coq-au-vin, тушеным в вине петухом, а где-то далеко-далеко.

Некоторое время спустя она равнодушно обронила:

— Ты еще не рассказал мне о своей жене, детях. Сколько их у тебя — двое, трое?

— Двое. Тебе непременно хочется о них знать?

— Не особенно. Зато я хорошо знаю своих соотечественников. Как раз сейчас, в… — она взглянула на часики на запястьи, — в двадцать шесть минут десятого, наступает момент, когда солидные немецкие бюргеры среднего возраста начинают рассказывать своим молодым компаньонкам, с которыми собираются переспать, как они одиноки дома и как их супруги, в принципе, добрые и преданные, их не понимают… Или что-то в этом роде.

Фотограф искренне рассмеялся.

— Ты — дьяволица!

— Совершенно верно. От меня пахнет серой?

— Ну-ну, не входи в роль. Ты пахнешь духами «Мон будуар», которые я лично подарил тебе нынче утром. Вообще-то я действительно привязан к своей семье. Но это никогда не мешало мне пользоваться окрестными охотничьими угодьями. Мое хобби тебя смущает?

— В принципе нет. Но ты хоть честен. Обычно мужчины врут, чтобы добраться… до заветной цели.

— Ну и как, светит мне до нее добраться?

— Послушай-ка, милый мой друг Вернер. На столе стоит петух в вине. Но в данном случае в роли петуха выступаешь ты, а вина мы выпили достаточно, чтобы начать говорить глупости. Пошли, я устала.

7

Поздним вечером тесный гостиничный номер освещался только оранжевым светом лампы на прикроватной тумбочке. Хильда, в пижаме, читала книгу, когда дверь отворилась и в нее бесшумно проскользнул Вернер. Кто бы еще смог нести в единственной руке два бокала и в то же время сжимать под мышкой бутылку шампанского?

— Можно?

Хильда равнодушно пожала плечами:

— Уже вошел, чего ж теперь спрашивать.

Притворившись, что не расслышал, Гауке присел на край кровати, молча поставил бокалы на тумбочку, вытащил бутылку, зажатую под ампутированной ниже локтя рукой, и разлил шампанское.

Она поставила протянутый ей бокал, даже не пригубив. Осторожно взяла и его бокал, поставила рядом со своим.

— Слушай, что я тебе скажу, Вернер Гауке, фотограф с мировым именем и мой единственный друг. Слушай внимательно — так, чтобы между нами не было неясностей. Ведь завтра ты уезжаешь обратно в Берлин.

— Насколько мне известно, уезжаем мы оба.

— Ты плохо информирован, уезжаешь только ты. Я остаюсь. Не хочу быть арийским манекеном для художественных прозрений Лени Рифеншталь. Ну, как — теперь запахло от меня серой?

— Пахнет все теми же духами «Мон будуар». Ты хорошо обдумала свое решение?

— Еще бы. Всесторонне: от первой до последней буквы морального кодекса.

— Кроме морального, есть еще уголовный кодекс.

— Его они могут применить только к тем, кто у них в руках.

— Это верно. И мы больше не увидим тебя в Бабельсберге?

— Мы правда друзья? Тогда отвечу: больше — никогда. Для начала у меня есть пятьсот марок. Сегодня я заработала их честным трудом, негативы у тебя. Der Stürmer в накладе не останется. А дальше видно будет.

Фотограф задумался, провел ладонью по лицу, вздохнул.

— Хорошо же ты меня подставляешь. Ведь дурацкая идея стоп-кадров на фоне Парижа была моей.

— Извини, но тут уж ничего не поделаешь. Я ведь могла подставить тебя гораздо хуже: а вдруг они бы пронюхали, что я — еврейка?

Ее слова не сразу дошли до Вернера, но когда их смысл проник в его сознание, он буквально подскочил на месте.

— Что?! Что ты сказала?

— Что слышал: я еврейка, по отцу и по матери.

Сначала Вернер просто онемел, а потом вдруг громко захохотал.

— Нет! Это уже просто анекдот!

— Совершенно верно, дорогой мой Вернер. Еврейский анекдот про Исидора, который принял крещение и стал Зигфридом. И Хильда Браун никакая не Хильдебранд и никакая не Брунхильда Браун. Я родилась Рахилью Браунфельд. Мы стали Браунами по решению отца, когда семья переехала из Вены в Штутгарт. В Австро-Венгрии его фирма называлась «Шляпы от Браунфельда, придворного поставщика». Потом, после распада империи, все изменилось. Он разорился и перевез нас в Штутгарт, но там еврейские шляпы и придворные поставщики были больше не в моде. Чтобы уцелеть, пришлось стать выкрестами по фамилии Браун. Я — гибрид иудейства с христианством, и у меня нет ничего общего с вашей великой арийской расой.

8

Они стояли перед спальным вагоном под закопченными сводами вокзала Сен-Лазар.

Хильда первой нарушила молчание:

— Ты — человек опытный. Что говорят в таких случаях?

— Разные хорошие слова на прощание.

— Ладно. Я знала, что ты великий фотограф и лучший на студии любовник. Что у тебя великие идеи, причем в обеих областях. Теперь я знаю, что и человек ты что надо. Извини, если из-за меня у тебя будут проблемы. Но c’est la vie. Спасибо, я тебя не забуду. Ну, теперь твоя очередь.

— Да, теперь моя… Ты отмочила такой номер, что мне слов не хватает его описать — так ей и надо, арийской расе. Я не выдам тебя Лени Рифеншталь, пусть продолжает верить в добро и германскую миссию по обновлению мира. Я тебя тоже никогда не забуду — ты самая замечательная девушка из всех, кого я знал, и первая, которую мне не удалось охмурить.

Вытащив из внутреннего кармана бумажник, он прижал его к груди обрубком ампутированной руки и пальцами другой принялся в нем рыться.

Извлек чек и сунул в кармашек ее жакета.

— Вот служебный чек на две тысячи франков. Его мне дали на случай непредвиденных обстоятельств. Ты — непредвиденное обстоятельство. Более того, природное бедствие. Возьми, я найду способ отчитаться, я ведь старый студийный лис… А теперь можешь поцеловать меня на прощанье.

Обняв Вернера, Хильда горячо поцеловала его в щеку, поспешив заметить:

— Знаю, знаю: так целуют только дряхлых дядюшек. Но на свете любовников без счета, а вот добрые старые дядюшки — бесценная редкость! Я тебя люблю!

Раздался свисток к отправлению поезда, кондуктор пригласил пассажиров спального вагона занять свои места.

— Желаю тебе успеха, Хильда… или как там тебя звали. Тебе придется нелегко, но ты справишься. Я в этом уверен. Постой здесь, на перроне, а? Я хочу помахать тебе из окна платочком.


…Когда Вернер опустил окно своего купе и выглянул наружу, Хильды на перроне не было. Он разглядел ее среди толпы, которая текла к выходу в город.

— Хильда! — крикнул он, и еще раз, уже громче: — Хильда!

Она не обернулась, только подняла руку и помахала ею на прощанье. Потом затерялась в привокзальной сутолоке.

9

Нельзя сказать, чтобы Элизабет, супруга бесследно исчезнувшего скрипача Теодора Вайсберга, была красива в общепринятом значении этого слова. Черты ее лица были несколько неправильны, но бросалась в глаза благородная, гордая, чуть ли не царственная осанка, особенно заметная сейчас, когда она величаво несла себя по улице, завернувшись в роскошную длинную шубу из голубого песца, стоившую, наверно, целое состояние. Такая дама, да еще идущая пешком по заснеженной улице, являла собой необыкновенное зрелище даже для изысканного Дрездена, привычного к потомственным аристократам с уходящей вглубь веков родословной. Воистину импозантная женщина, эта Элизабет Мюллер-Вайсберг — такая украсила бы даже дворцовый ансамбль Цвингер.

Шел мокрый снег, который тут же таял на асфальте. Такси были редкостью, режим экономии бензина сделал этот вид транспорта труднодоступным. Она спешила, а потому, увидев очередь на стоянке такси, пошла пешком. Этот день был особым для Элизабет.