— Не так громко, — произнес адмирал. — Признаться, мне бы не хотелось, чтоб меня узнали. Но при виде вас, друг мой, я не удержался и окликнул вас. Когда же вы прибыли в Париж?
— Нынче утром, — ответил Габриэль, — и шел как раз в Лувр, чтобы повидаться с вами.
— Вот и хорошо! Если вы не слишком торопитесь, пройдемся вместе. А по дороге расскажете, что же с вами приключилось.
— Я расскажу вам все, что только можно рассказывать самому преданному другу, — отвечал Габриэль, — но сначала, господин адмирал, разрешите задать вам вопрос об одном исключительно важном для меня деле.
— Я предвижу ваш вопрос, — ответил адмирал, — но и вам, друг мой, совсем не трудно предвидеть мой ответ. Вы, наверно, хотите знать, сдержал ли я обещание, данное вам? Поведал ли я королю о той доблести, которую вы проявили при обороне Сен-Кантена?
— Нет, адмирал, — возразил Габриэль, — не об этом, поверьте мне, я хотел вас спросить. Я вас знаю и поэтому не сомневаюсь, что по возвращении вы исполнили свое обещание и рассказали королю о моих заслугах. Возможно, вы даже преувеличили их перед его величеством. Да, я это знаю наперед. Но я не знаю и с нетерпением жажду узнать: что ответил Генрих Второй на ваши слова?
— Н-да… — вздохнул адмирал. — В ответ на мои слова Генрих Второй спросил меня, что же с вами в конце концов стало. Мне было трудно дать ему точный ответ. В письме, которое вы написали мне, покидая Сен-Кантен, не было никаких сведений, вы только напоминали мне о моем обещании. Я сказал королю, что в бою вы не пали, но, по всей вероятности, попали в плен и постеснялись поставить меня об этом в известность.
— И что же король?
— Король, друг мой, сказал: «Хорошо!» — и слегка улыбнулся. Когда же я вновь заговорил о ваших боевых заслугах, он прервал меня: «Однако, об этом хватит», — и переменил тему разговора.
— Я так и знал, — с горечью заметил Габриэль.
— Мужайтесь, друг! — произнес адмирал. — Вспомните, еще в Сен-Кантене я советовал вам не слишком-то рассчитывать на признательность сильных мира сего.
Габриэль гневно выпалил:
— Король постарался позабыть обо мне, полагая, что я покойник или пленник! Но если я предстану перед ним и предъявлю свои права, ему придется все вспомнить!
— А если память его все-таки не прояснится? — спросил адмирал.
— Адмирал, — сказал Габриэль, — каждый оскорбленный может обратиться к королю, и он рассудит. Но когда оскорбитель сам король, нужно обращаться лишь к Богу — и он отомстит.
— Тогда, насколько я понимаю, вы сами готовы стать орудием высшей справедливости?
— Вы не ошиблись, адмирал.
— Хорошо, — сказал Колиньи, — может быть, сейчас самое время вспомнить разговор о религии угнетенных, который у нас был однажды. Я вам тогда говорил о верном способе карать королей, служа истине.
— О, я как раз тоже вспоминал об этой беседе, — ответил Габриэль. — Как видите, память мне ничуть не изменила. И, возможно, что я прибегну к вашему способу…
— Если так, не сможете ли вы мне уделить всего один час?
— Король принимает лишь после полудня. До этого я в вашем распоряжении.
— Тогда идемте со мной. Вы настоящий рыцарь, и поэтому я не беру с вас никакой клятвы. Дайте мне только слово хранить в тайне все, что вам придется услышать и увидеть.
— Обещаю вам, я буду глух и нем.
— Тогда следуйте за мною, — произнес адмирал, — и если в Лувре вам была нанесена обида, то вы, по крайней мере, узнаете, как можно за нее расплатиться. Следуйте за мной.
Колиньи и Габриэль прошли мост Менял, Сите и зашагали по извилистым, тесным улочкам, одна из которых именовалась в те давние времена улицей Сен-Жана.
VIIФИЛОСОФ И СОЛДАТ
Колиньи остановился перед низкой дверью невзрачного домика, приютившегося в самом начале улицы Сен-Жана. Он ударил молотком. Сначала приоткрылась ставня, затем невидимый привратник распахнул дверь. Вслед за адмиралом Габриэль прошел по тенистой аллее, поднялся по ветхой лестнице на второй этаж и очутился на чердаке перед запертой дверью. Адмирал трижды постучал в дверь, но не рукою, а ногой. Им открыли, и они вошли в довольно большую, но мрачную и пустую комнату. Из двух окон лился тусклый свет. Вся обстановка состояла из четырех табуреток и дубового колченогого стола. Адмирала, видимо, уже ждали. При его появлении двое мужчин двинулись ему навстречу, третий, стоявший у оконной ниши, ограничился почтительным поклоном.
— Теодор и вы, капитан, — обратился адмирал к обоим мужчинам, — я привел сюда и представлю вам человека, который, полагаю, будет нам другом.
Два незнакомца молча поклонились виконту д’Эксмесу. Потом тот, что помоложе — видимо, это и был Теодор, — стал что-то вполголоса говорить Колиньи. Габриэль отошел немного в сторону, чтобы не мешать их беседе, и принялся внимательно разглядывать всех троих.
У капитана были резкие черты лица и быстрые, уверенные движения. Он был высок, смугл и подвижен. Не нужно было быть слишком наблюдательным, чтобы заметить необузданную отвагу в его брызжущих задором глазах и неукротимую волю в складке упрямых губ.
В Теодоре сразу же угадывался придворный. Это был галантный кавалер с лицом круглым и приятным; взгляд его был проницателен, движения легки и изящны. Костюм, сшитый по последней моде, разительно отличался от аскетически суровой одежды капитана.
Что касается третьего, то в нем поражало прежде всего властное и какое-то вдохновенное лицо. По высокому лбу, по ясному и глубокому взгляду в нем можно было без труда опознать человека мыслящего, отмеченного — скажем от себя — печатью гениальности.
Тем временем Колиньи, перебросившись со своим другом несколькими словами, подошел к Габриэлю:
— Прошу прощения, но я здесь не один, и мне необходимо было посоветоваться с моими братьями, прежде чем открыть вам, где и в чьем обществе вы находитесь.
— А теперь я могу это узнать? — спросил Габриэль.
— Можете, друг мой.
— Где же я нахожусь?
— В комнате, в которой сын нуайонского бочара Жан Кальвин проводил впервые тайные собрания протестантов и откуда его собирались отправить на костер. Но, избежав ловушки, он ныне в Женеве, в чести и могуществе. Теперь сильные мира сего поневоле с ним считаются.
Габриэль, услыхав прославленное имя Кальвина, обнажил голову. Хотя наш пылкий юноша до сего времени не слишком-то увлекался вопросами теологии, он тем не менее не был бы сыном своего века, если бы не отдавал должное суровой, подвижнической жизни основоположника Реформации.
Затем он спросил тем же спокойным тоном:
— А что это за люди?
— Его ученики, — отвечал адмирал. — Теодор де Без — его перо, и Ла Реноди — его шпага.
Габриэль поклонился щеголю писателю, которому предстояло стать историком Реформации, и лихому капитану, которому предстояло стать виновником Амбуазской смуты.
Теодор де Без ответил на поклон Габриэля с присущим ему изяществом и сказал с улыбкой:
— Господин д’Эксмес, хотя вас доставили сюда и с некоторыми предосторожностями, не принимайте нас за неких опасных и таинственных заговорщиков. Могу вас уверить, что если мы и собираемся изредка в этом доме, то лишь для того, чтобы обменяться последними новостями или принять в свои ряды новообращенных, разделяющих наши убеждения. Мы благодарны адмиралу за то, что он привел вас сюда, виконт, ибо вы, безусловно, относитесь к тем, кого мы из уважения к личным заслугам хотим приобщить к нашему делу.
— А я, господа, из иного разряда, — скромно и просто проговорил незнакомец, стоявший у окна. — Я из тех смиренных мечтателей, перед которыми засиял светильник вашей мысли, и мне захотелось подойти к нему поближе.
— Вы, Амбруаз, непременно займете место среди достойных наших братьев, — ответил ему Ла Реноди. — Да, господа, — продолжал он, обращаясь к Колиньи и к де Безу, — представляю вам пока еще безвестного врача. Он молод, но обладает редким умом и удивительным трудолюбием. И скоро мы будем гордиться тем, что в наших рядах — хирург Амбруаз Парэ!
— О, господин капитан! — с укором воскликнул Амбруаз.
— Вы уже принесли торжественную присягу? — спросил Теодор де Без.
— Нет еще, — ответил хирург. — Я хочу быть искренним и решусь лишь тогда, когда во всем разберусь. Да, у меня, признаться, еще есть кое-какие сомнения. И чтобы внести ясность, я решил познакомиться с вождями Реформации, а если будет нужно, я пойду к самому Кальвину! Свобода и вера — вот мой девиз!
— Хорошо сказано! — воскликнул адмирал.
Тогда Габриэль, взволнованный всем увиденным и услышанным, тоже решил высказаться:
— Позвольте и мне сказать свое слово: я уже понял, где нахожусь, и догадался, почему мой благородный друг господин де Колиньи привел меня в этот дом, где собираются те, кого король Генрих Второй величает еретиками и считает своими смертельными врагами. Но я нуждаюсь в наставлениях, господа. И мэтр Амбруаз Парэ, человек образованный, окажет мне услугу, разъяснив, какую пользу он извлечет для себя, если примкнет к протестантам.
— О пользе здесь не может быть и речи, — возразил Амбруаз Парэ. — Если бы я захотел преуспеть в качестве хирурга, я бы исповедовал религию двора и высшей знати. Нет, господин виконт, дело не в расчете, я руководствуюсь при этом иными соображениями. И если господа мне разрешат, я берусь изложить вам эти соображения в двух словах.
— Говорите, говорите! — в один голос отозвались все трое.
— Я буду краток, — начал Амбруаз, — ибо не располагаю временем… Власть духовная и светская, церковь и государство, до сего времени любыми способами подавляли волю и сознание личности. Священник каждому говорит: «Веруй так», а повелитель: «Делай так». Такой порядок вещей мог существовать лишь до той поры, пока умы были наивны и искали в этом учении опору на своем жизненном пути. Сейчас же мы сознаем свою силу, ибо мы стали сильны. Но в то же время повелитель и священник, король и церковь, не желают отказаться от своей власти, они слишком к ней привыкли. Вот против этого пережитка несправедливости, на мой взгляд, и протестует Реформация. Не ошибаюсь ли я, господа?