Две дороги — страница 50 из 103

«14 января. Записываю на пароходе «Саарема». Немцы под занавес опять меня обманули — по их бумажке меня на пароход не брали, пришлось за 300 марок купить шведский паспорт на имя какого-то Нильса Свенсона, к нему приладили мою фотографию. Помогли в этом встреченные мною в Гамбурге знакомые мне по службе у Юденича жандармский полковник Н. П. Нейман и К. И. Гетцен. Спасибо им, конечно, но содрали они с меня, сволочи, многовато.

Море неспокойно, и на душе у меня тоже. И все же получше, чем в Германии, где я действительно каждую минуту мог получить пулю в затылок. Хорошо еще, что Зиверт предупредил меня и я был последние дни начеку. Будь они прокляты, все, кого я считал своими соратниками по большой политике. Кроме Зиверта, все сволочи и волки. Но я еще поднимусь, урок даром мне не пройдет, и берегитесь, гады! Я буду жить и действовать по вашему же волчьему закону. Вы еще услышите обо мне, пусть только пройдет срок моей тихой, безвестной жизни».

Следующую запись в дневнике он сделал спустя год с лишним — 27 февраля 1926 года, находясь уже в Риге:

«Все, что случилось со мной в Ревеле, это сплошной кошмар. Юла не пустила в дом, через дверь сказала, что замужем и чтобы я, пока цел, убирался куда подальше. Но мало этого, она, гадина, просигналила в охранку, и еще ночью меня взяли из гостиницы. Они добивались, зачем я приехал в их Эстонию. Когда я говорил, что приехал, чтобы жить семейной жизнью, они ржали так, что все стало ясно. Спасибо, Юлочка, мы и этого не забудем. Стали бить и опять то же — зачем приехал? Тогда я, чтобы отвлечь их от своей персоны, выдал им баланду, будто мне точно известно, что на днях в Эстонию прибыл очень важный агент Коминтерна, по паспорту Нильс Свенсон. Ход был точный — меня же по этому паспорту зарегистрировали их пограничники, а я тот паспорт, как только сошел на берег, как требовали Нейман и Гетцен, уничтожил, оставшись при немецком аусвейсе. Почти два месяца они меня не беспокоили, все искали агента Коминтерна, а потом все же смикитили, а где же регистрация прибытия моей персоны, и поняли, что по тому шведскому паспорту прибыл я. И опять взялись за меня и опять били, но я не мог сказать им ни правды, ни ничего не мог толкового выдумать. Тогда они, еще продержав меня в тюрьме до самой зимы, сделали неожиданный ход — завербовали меня в свою вшивую разведку и после подготовки забросили в Латвию. И даже паспорт мне сварганили. Идиоты! Я завет Зиверта выполню и в Риге лезть на рожон из-за шелудивой Эстонии не собираюсь. Меж тем год моей безвестности уже миновал».

ИЗ БЕРЛИНА В ЦЕНТР. 19 января 1925 года

«Берлинский полицей-президиум опубликовал краткое сообщение о том, что русский эмигрант Дружиловский, нарушивший установленные для эмигрантов правила проживания в Германии, решением суда выслан за пределы страны. Куда выслан, не сообщается, и установить это не удается. На мое предположение, не выехал ли он в страну своей наибольшей удачи — Болгарию, Орлов сказал: «Болгарам ввозить к себе этот смердящий труп втройне опасно, Дружиловский просто кончился, забудьте о нем, как о битой карте.

Кейт».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Выписка из регистрационной книги центрального полицейского управления города Риги от 22.2.1926 г.

«Ф а м и л и я,  и м я — Дружиловский Сергей.

Н а ц и о н а л ь н о с т ь — русский.

О т к у д а  п р и б ы л — из Ревеля.

Ц е л ь  п р и е з д а — временное проживание на личные средства.

Д о к у м е н т — паспорт № 111371, выданный в Ревеле 10.IV.1925 г.

П р и м е ч а н и е — с положением о проживании в Латвии лиц нелатвийского подданства ознакомлен...»


Итак, он вынырнул в Риге. Поселился в дешевой гостинице на Суворовской улице и вел себя очень скромно. Ходил в шоферской кожаной куртке, в бриджах и ботинках с гетрами. Однако он не стал, как ему советовал Зиверт, ни чистильщиком обуви, ни почтальоном. Не стал и шофером. Деньги у него еще были. Две странички в его записной книжке заполнены колонками цифр — очевидно, он производил пересчет своих марок на латвийские деньги. Ниже обведена кружком, надо думать, общая сумма. Потом он эту сумму делит несколько раз, ставя в делитель разные цифры, определяющие его месячный бюджет. Остановился на сумме 150. Кружком обведен окончательный итог — 14 месяцев. Сбоку — восклицательный знак.

Уже пахло весной — подступал март 1926 года... Позавтракав в гостинице бутербродами с чаем, он уходил в город, бродил по его тихим, спокойным улицам, по вечерам смотрел новые фильмы в маленьком кинотеатре рядом с гостиницей. Брился дома сам, а раз в неделю в одной и той же парикмахерской на одно кресло приводил в порядок усики и прическу. Посматривая там на себя в зеркало, он замечал, как его лицо наливается и свежеет. Чувствовал он себя хорошо, жизнь ему нравилась. Записал в дневнике: «Черт побери, жить бы так да жить, жениться на местной хорошей бабе при деньгах, завести детишек и плевать на всю трижды проклятую политику с высокого дерева».

Рига располагала к подобным мечтам. Жизнь в городе за те немногие годы, что он здесь не был, разительно изменилась. Латышам до смерти надоели военные передряги, и они жадно устраивали свою жизнь, об этом ему говорили и уборщица в гостинице, и парикмахер, и хозяин табачной лавки. Да и он сам наблюдал на каждом шагу.

Устроились в этой жизни и русские эмигранты. Раньше они жили на чемоданах с надеждой вернуться в Россию и оттого были на поверхности и у всех на виду. Теперь большинство из них чемоданы распаковали и начали новую жизнь.

Русская газета раздраженно писала о тех, кто забыл об ответственности за судьбу России, кто высокие идеалы освобождения отчизны продает за благоденствие под чужими крышами. Одновременно газета печатала несусветное вранье о страшной жизни в «большевистском аду» и о близящемся часе спасения России.

Дружиловский читал это глазами специалиста и усмехался: кустари. Но все-таки чтение русской газеты, иногда вдруг пробуждало в нем желание поработать здесь, на этой дикой, неосвоенной ниве. Тихая жизнь все же начинала ему приедаться, и, кроме того, он обнаружил, что в разработанную смету не укладывается и тратит гораздо больше. Это вызвало у него тревогу.

В это время он встретил в Риге подпоручика Уфимцева, с которым учился в Московской школе прапорщиков и потом встречался в Ревеле. Теперь Уфимцев работал официантом в кафе «Эспланада». Дружиловский расспрашивал о судьбе своих знакомых, но тот ничего о них не знал. И, только услышав имя ротмистра Канукова, оживился:

— О, как же! Кануков имеет собственное дело в Межапарке. Я вот тоже собираю деньги. Открою свое дело, — мечтательно добавил Уфимцев.

Дружиловский сел в трамвай и поехал в Межапарк.

«Собственное дело» Канукова оказалось маленькой пивнушкой.

Раздобревший ротмистр обрадовался, они обнялись, расцеловались и сели за столик. Кануков сам принес пиво.

— Как живем? — спросил Дружиловский.

— Живем не тужим, уповаем на лучшее, — ответил Кануков. — Торговля кое-что дает. Годика через три попробую влезть компаньоном в солидное дело или начну дело сам.

У Дружиловского мелькнула мысль: не вложить ли оставшиеся деньги в подобное предприятие, но тут Кануков, рассказывая о жизни русских в Риге, назвал фамилию Воробьева.

— Это какой Воробьев? — встрепенулся Дружиловский.

— Да я одного только и знаю, — ответил Кануков. — Между прочим, он о вас писал в газете.

— Что еще он писал? — оторопел подпоручик.

— Точно уже не помню. Давно это было. — Кануков замолчал, припоминая. — Что-то про польских шпионов в Риге. Как они затягивали в свои сети русских, а те потом таинственно и бесследно исчезали. Он и сам еле спасся.

Дружиловский решил, что это именно тот Воробьев, который в салоне Ланской хотел продать ему поручика Крошко как человека, связанного с советским посольством. Он хорошо помнил этого хитрого, верткого, начиненного идеями человека. Именно такой и мог бы ему сейчас пригодиться. Если он разоблачал дефензиву, им легче будет найти общий язык.

— Где он теперь? — спросил Дружиловский.

— По-моему, в русской газете, он часто там пишет о политике, — ответил Кануков. — А вы, выходит, тоже спаслись от поляков?

— Удалось.

— Тогда выпьем за ваше спасение, — поднял кружку Кануков и, сделав глоток, вскочил навстречу вошедшим в пивнушку посетителям.


На другой день Дружиловский нашел в редакции русской газеты Воробьева. Действительно, это был тот самый Воробьев, только он отрастил теперь черную волнистую бороду и пышные усы. И одевался иначе — сейчас на нем был красивый добротный пиджак и даже модный галстук. Держался Воробьев поначалу с опаской, и разговор не клеился. Но когда Воробьев осторожно поинтересовался судьбой их общих польских знакомых, Дружиловский разразился яростной бранью: он лично бы перестрелял их всех как бешеных собак.

Воробьев усмехнулся.

— Ну что же, в отношении поручика Клеца вы можете это сделать. Он по-прежнему работает здесь, в их посольстве.

Воробьев достал из шкафа подшивку старых газет и дал ему прочитать свои статьи о проделках дефензивы.

Наврано там было с три короба, но Дружиловский изображался жертвой польского коварства, и он не возражал. Было совершенно ясно, что после таких статей Воробьев работать на поляков не мог.

— А что поделывает мадам Ланская? — спросил Дружиловский.

— В декабре прошлого года ее нашли мертвой в постели. Говорили — обожралась снотворного, но я уверен, что и это работа дефензивы, я еще до этой истории доберусь.

— А разве это не их газета?

— Давно уже. Иначе я здесь не сидел бы. Теперь это чисто русское издание, признанное местной властью, — ответил Воробьев.

— За что же борется ваша газета?

— На этот вопрос не ответит даже сам издатель, — хохотнул Воробьев. — Только одно для нашей газеты ясно: большевики — это разбойники.