Две книги о войне — страница 17 из 73

Добре, — отвечает Мартынюк, беря из рук Кон­дратьевой окорок.

И вновь окорок возвращается ко мне, переходит к медсестре, от нее — к Мартынюку...

Распив со мной остаток водки, лейтенант споласки­вает руки и осторожно встает. Но ящик все же сильно покачивается, и трепетно дрожит фитилек в коптилке.

Откуда-то из-под наката Мартынюк достает пистолет, планшетку. И приподнимает плащ-палатку.

Мы уходим с третьим взводом. Приготовьтесь в дорогу, — говорит он.

А куда деть окорок? — чуть ли не плача, спра­шивает Кондратьева.

Возьми с собой. Там нас теща не ждет, — жест­ко бросает он и переступает порог.

Кондратьева тяжело вздыхает и продолжает есть. Видимо, она очень голодна.

Чтобы не смущать медсестру, я поднимаюсь и хочу выйти из землянки. К тому же меня начинает знобить. И в это время сквозь шум ливня где-то близко слы­шатся два сильных взрыва...

Что это? ..

Думаю — мины, взрывы на минном поле, — го­ворю я, прислушиваясь к однотонному шуму ливня.

И вдруг где-то совсем рядом раздается нечеловече­ский крик, от которого у меня мороз пробегает по спине:

Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и! ..

Ой! .. Наверное, Злобин! Леша! — вскрикивает Кондратьева и роняет окорок в воду. Потом вскаки­вает, хватает свою санитарную сумку и выбегает из землянки, опрокинув ящик с коптилкой.

Я оказываюсь в кромешной темноте.

С минного поля снова несутся душераздирающие:

Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и!. .

Я слышу топот грузных солдатских сапог, отдаю­щийся в голове, как удары молота, и выхожу из зем­лянки, осторожно нащупывая смытые ливнем ступени. Передо мной, как стена, темень. Я ничего не вижу и не могу сделать шага.

Меня окликают:

Товарищ политрук?

Да, — с радостью отвечаю я, узнав знакомый го­лос часового. — Вы меня видите? .. А я вас нет.

Слышали? . . Злобин пришел.

Все же пришел?

Пришел, — весело отвечает часовой, приближа­ясь ко мне. — Выходит, не зря ждали, хотя, видно, кое- кто у него подорвался на минах.

Спасут их?

— Должны. Есть у нас санитары, и Кондратьева у нас молодец, и саперы еще никуда не ушли... Дайте руку, нам приказано уходить с третьим взводом.

Я протягиваю руку и иду как за поводырем. Мы выходим на дорогу и пристраиваемся в хвост третьему взводу, которого я не вижу, хотя и слышу какие-то го­лоса впереди. Мы часто падаем, скатываемся в кана­вы, но идем.

Вывалявшиеся в грязи, к утру прибываем в «район шалашей», между озерами Кодисяргер, Вохт-озером и Носоновским. Шалаши здесь сохранились еще с фин­ской войны 1939—1940 годов, когда в этих местах стояли наши пехотные полки. В них скрывались от пятидесятиградусных морозов.

Мы входим в один из шалашей. Посредине горит большой и сухой, как порох, костер, а вокруг, под по­током искр, сидят и лежат раздетые люди. Каждый что-нибудь да держит в руках: кто шинель, кто сапо­ги, кто рубаху. И от всего этого густо валит пар.

Шалаш громадный и весь, как готический собор, устремлен ввысь. Сложен он из гигантских сосен, ка­ким-то чудом стянутых верхушками в узел.

Дождь наконец-то прекратился, и мы с радостью снимаем с себя мокрые шинели, потом — сапоги. Нам дают по пересохшей и шуршащей, как пергамент, плащ-палатке, я раздеваюсь догола, закутываюсь в нее и сажусь к самому огню, ни о чем больше не мечтая на свете.

Здесь, в районе шалашей, — новый рубеж, занятый ротой прикрытия.

В ночном

Ездовой наклонился ко мне и, позевывая, прогово­рил:

— Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Ме­ста-то какие! Чистейшей воды Швейцария.

Он сказал это таким тоном, будто и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.

С утра мы находились в пути. Ехали все по гати.

Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь, точно по шпалам. Невеселая штука гать — пешком ли бредешь по ней, на коне ли тащишься или вот как сей­час — едешь в телеге.

Впереди было еще добрых пятнадцать километров пути, когда вожак колонны, вдруг остановив свою те­легу, сердито крикнул:

Здесь, что ли?

Здесь! Трава в этих местах нетронутая! — ото­звался в конце колонны веселый, звонкий голос.

Ну, вот и в ночное! — обрадованно сказал мой ездовой Тимофей Дрожжин. — С утра пораньше тро­немся дальше и к полудню будем в Черт-озере. Коней накормим, сами малость отдохнем. Шутка ли сказать, пятую ночь не спим. А ну, милые! — ласково прикрик­нул он на коней и задергал вожжами.

Передняя телега, тарахтя на бревнах, свернула с дороги, за ней свернули все остальные двенадцать те­лег с боеприпасами, и, проехав метров двести по узень­кой просеке, мы очутились на большой поляне. Время хотя было позднее, но ночь — светлая...

Ездовые распрягли коней, стреножили их и пусти­ли в высокую траву. Потом они дружно и быстро на­брали сухих сучьев, сосновых шишек и развели костер. А сами ушли к своим телегам.

Я подсел к костру. Вскоре ко мне подошел ездовой не то с десятой, не то с двенадцатой телеги. Он участ­ливо спросил, не холодно ли мне, не возьму ли я у него шинель — ночь-то свежая, — потом протянул кисет. Мы закурили. Ездовой осведомился, из какой я обла­сти, и, узнав, что не из Ростовской, вздохнув, сказал:

Земляков моих в этих местах не видать!

Они, наверное, воюют на Северном Кавказе или в Крыму, — сказал я.

Может быть! Скорее всего оно так и есть, — согласился он. — А меня вот судьба забросила в Каре­лию, в эти лесные дебри. ..

Слово за слово, как это бывает только на войне, ез­довой рассказал мне всю свою жизнь.

Удивительно, как просто он завязал разговор и как сумел заставить себя слушать! Жизнь у него была не-

сложная и ничем не примечательная. Но одно красной нитью проходило в его рассказе: это счастье зажиточ­ной жизни... Было видно, что немало горя хлебнул он раньше... Когда он стал вспоминать о последних пред­военных годах в колхозе, о колхозных фермах, о клу­бе, о новой школе, о стоимости трудодня — в сороко­вом году он вместе с семьей на трудодни получил боль­ше четырехсот пудов хлеба и денег около шестнадцати тысяч рублей, — с ним чуть ли не стало плохо.

Ездовой назвал свою фамилию — Славгородский, еще что-то сказал о себе, потом встал, пошел к телеге, стоявшей на краю поляны, и, сдернув с ящиков бре­зент, закутался в него и лег спать на траву.

К костру сразу же подошли остальные ездовые на­шей колонны. Они, видимо, нетерпеливо дожидались, когда уйдет Славгородский, и теперь торопливо под­брасывали в огонь валежник, подвешивали на треногу закоптелое, помятое ведро с ключевой водой, развязы­вали свои походные вещевые мешки, готовясь к скром­ному солдатскому пиршеству.

Ну как? .. Не замучил он вас? — спросил мой ездовой Тимофей Дрожжин.

Нет, ничего. Про свою жизнь рассказал.

Да он, чудак человек, всем про свою жизнь рас­сказывает. — Тимофей Дрожжин улыбнулся, покачал головой. — Мне, пожалуй, раз десять рассказывал.

Да и мне не меньше, — сказал парень с веселым голосом, тот, кто кричал в ответ вожаку: «Трава в этих местах нетронутая!»

Это бывает на войне. Бывает вот так, что ни с того ни с сего захочется новому человеку о своей жиз­ни поведать, о счастье своем, — сказал я.

А какая у него была жизнь, счастье-то ка­кое? — иронически спросил парень с веселым голосом.

У каждого свое... У него — сытая, зажиточная жизнь в колхозе.

Тоже удивить чем хотел! Может, я в месяц ты­сячу зарабатывал, имел дорогие костюмы, на инжене­ра собирался учиться! Как знать, а? . *

И тогда позади раздался тихий, печальный голос:

Может, я ночи не спал, работал не разгибая спины, голодал и холодал, но был счастливее вас всех...

Я обернулся и встретился с лихорадочным взгля­дом ездового с пятой телеги...

Парень с веселым голосом подмигнул, а потом шеп­нул мне:

Наш мечтатель... Художник! ..

Спор о счастье и счастливой жизни завязался по- настоящему. В разговор вмешался и Тимофей Дрож- жин. Он сидел немного поодаль от костра и чинил вожжи. Из его рассказов в пути я знал, что в январе еще он был стрелком, дрался с оружием в руках, был ранен в бою и по состоянию здоровья его перевели в транспортную роту.

Дрожжин отложил вожжи в сторону, сказал:

Вот вы все накинулись на Славгородского. Удив­ляетесь, почему человек всем про свою жизнь и про свой колхоз рассказывает. А думаю я, товарищи, вот в чем здесь дело. Мне кажется, что наш приятель в мирное время жил, не оглядываясь на свою жизнь. Вслепую жил. Бывают такие люди. Им всегда в жизни чего-то не хватает, живут они век свой в суете, никогда не осознавая своего людского счастья. Нужно было фа­шисту сунуться к нам, завариться этой каше, попасть человеку на фронт, оглянуться из карельских лесов на свой колхоз в Ростовской области и удивиться тому, как хорошо недавно жилось! .. Надо было лишить че­ловека на время тепла и уюта, познать ему всяческие трудности на фронте, увидеть кровь человеческую, быть самому раненому — человек ведь он храбрый и хорошо понимает, за что дерется, ему Родина так же дорога, как и всем нам, — и тогда, вот видите, он про­зрел, что малое дитя, открыл глаза и удивился своему недавнему счастью...

Слова Дрожжина были верные. У этого человека было много житейской мудрости, и все мы согласились с ним.

Чай в ведре закипел. Мы стали чаевничать, уго­щая друг друга кто чем был богат, все еще говоря о счастье, о своих семьях, о войне.

Позади, на лесной дороге, внезапно показался всад­ник.

Петр! — крикнул неизвестный.

Я здесь, товарищ старший лейтенант! — отозвался рябой долговязый солдат, сидевший рядом с Дрожжиным.

Тихон давно проезжал?

А мы его совсем не видели, товарищ старший лейтенант.

Вот черт! — Всадник взмахнул рукой, и его бе­лоснежный конь сорвался с места.

Это командир нашей транспортной роты, — не дожидаясь моего вопроса, сказал Тимофей Дрожжин. — Старший лейтенант Шарыпов. Татарин. Неуто­мимый человек, большой любитель коней. Вона какую конягу себе выходил! — Он обернулся, чтобы показать конягу, но дорога уже была пуста. — Бес, а не конь! ..