Какими снарядами они стреляют, черти! — изумился скрипач, взвесив в руках осколок.
В это время снаряды обрушились совсем близко от нашего домика и с потолка посыпалась штукатурка.
Сейчас мы им ответим! — Майор Тимин схватил со стола осколок, сунул в руки связному и стремительно вышел на улицу.
Земля гремела от разрывов. Гольдберг, положив скрипку на колени, сидел на корточках у двери. Львов, прислонившись к печке, прихлебывал чай из кружки. Огарков сидел на кровати. Нервы у нас у всех были напряжены, и мы молчали.
Но вот Львов подошел к скрипачу, сказал:
Чем слушать эту дрянь, ты лучше сыграй, Миша.
Гольдберг молчал.
Вставай, вставай! — Львов нежно приподнял его. По всему было видно, что он души не чает в скрипаче.
Хорошо! Посмотрим, чья возьмет! — Гольдберг вдруг решительно встал, сбросил с себя ватную куртку, энергично раскрыл футляр, вытащил скрипку, наканифолил смычок и ударил по струнам.
Мы сели на кровать. Звуки скрипки почти что заглушили грохот снарядов. Гольдберг играл венгерский танец Брамса. В комнате точно засветило солнце. Много раз я слышал этот танец, но в исполнении Гольдберга он звучал особенно. Возможно, что и обстановка влияла на восприятие: на войне все звучит иначе...
За Брамсом, не переводя дыхания, Гольдберг играл мазурку Шопена. Нежные мелодии зазвучали в комнате. .. Вытерев лоб, Гольдберг начал скрипичный концерт Мендельсона. Он торопился. Потом играл вальс из струнной серенады Чайковского и любимую вещь капитана Львова «Солнце низенько». Капитан подпевал, голос у него был печальный, и было видно — он думал об Украине, где у него находились жена и дочь.
Гольдберг вдруг рванул смычок и, не докончив игры, ударил кулаком по столу, крикнул:
Жить!
Львов вскочил, схватил его за руки:
Что с тобой, Миша? Ну, ну, успокойся!..
Как мы жили, как мы жили! . . Сволочи, ах, сволочи, фашисты! — Гольдберг задыхался от гнева.
И тут мы вновь услышали, как гремит земля от разрывов снарядов.
Львов взял из рук Гольдберга скрипку, положил на стол, а самого, постаревшего и обессиленного, уложил на кровать.
Восклицание Гольдберга «Жить!» звенело у меня в ушах. Говорить не хотелось. Мы все молчали, каждый был занят своими мыслями, воспоминаниями...
Где-то близко ударили наши батареи.
Тимин начал! — Львов подбежал к окну и стал вглядываться в темень. — Сейчас он им даст жару. Сейчас он им покажет, что такое русская артиллерия. Давай, давай, давай! — в такт выстрелам батарей кричал Львов.
Мы опять сели за стол. Гадали: каков будет исход поединка? Лишь Гольдберг лежал на кровати.
Фашисты не унимались. Кажется, они даже усилили огонь. Но это продолжалось недолго. Вскоре орудия их одно за другим стали замолкать. Теперь наши усилили огонь. Мы торжествовали, готовые броситься в пляс. Артиллерийская музыка была не менее приятна, чем звуки скрипки, чем венгерский танец Брамса...
Лишь под самое утро прекратилась артиллерийская дуэль. Рассвело, и показался легкий снежный покров на земле. Мы с Огарковым стали собираться в дорогу, в полк. Раньше нас, вместе со связным Львова, из домика вышел Гольдберг. В одной руке он нес свою драгоценную скрипку, в другой — бельгийский трофейный карабин. Но нас задержал капитан.
Куда вы спешите? — спросил он. — Обстрел кончился, теперь можно немного и отдохнуть. Позавтракаем, а там и в дорогу! И мне надо в полк. Право, давайте вместе завтракать?
Пока гитлеровцы вели огонь, из домика нам не хотелось никуда уходить. Если мы и уходили, то немедленно возвращались назад, к теплу и свету. Ну а теперь, когда опасность миновала и была возможность
отдохнуть от бессонной ночи, нас почему-то тянуло на улицу, скорее на улицу, подальше от этого проклятого места.
Ну, как хотите! — нахмурившись, сухо сказал капитан. Он поставил на стол белый самовар, из которого мы вечером пили чай, и стал искать воду и угли.
Попрощавшись, пожелав капитану счастливого завтрака, мы вышли на улицу и направились к дороге.
За дорогой лежали разбитые грузовые машины, на •самой дороге — убитые лошади, опрокинутые солдатские кухни с расплесканной чечевичной кашей и борщом. Стопудовые камни были вывернуты из земли, вековые сосны срезаны у основания, словно тростинки.
В поселке целым стоял лишь наш домик, остальные — были разрушены.
Мы пошли, покуривая и весело болтая. Мы уже были метров за пятьсот от «домика на Шуе», когда за рекой раздался одиночный орудийный выстрел... Над нами прошелестел снаряд... и прямым попаданием наш домик разнесло в щепки.
Еще не осознавая случившегося, мы стояли и ждали новых выстрелов, напряженно прислушиваясь к лесному шуму. Ждали долго, целую вечность, но выстрелов больше не последовало. Тогда мы побежали к разрушенному домику, окутанному столбом пыли и дыма.
-— Капитан, капитан! — крикнул Огарков.
Капитан! — крикнул я.
Проклятье! — Огарков отбросил балку, преграждавшую нам дорогу к заваленному проходу. — У немцев, видимо, заклинило снаряд в стволе орудия, вытаскивать его было или лень, или опасно, и вот они пальнули в воздух! Так, не целясь никуда! .. «Разрядили пушку», как говорят артиллеристы. — Огарков снова крикнул: — Капитан!
И вдруг из лесу раздалось:
Ау, ребята!
Мы обернулись и увидели капитана Львова с ведром в руке. Он нес ключевую воду для самовара.
Алеховщина, декабрь 1942 г.
Высота«Неизвестный боец»
Здесь глина, и воронки заполнены водой. Дальше попадаются полоски пахотной земли. Воронки на них черны и сухи или заросли чахлой травкой. В иных местах, точно золотыми обручами, воронки окаймлены сверкающим на солнце песком.
Кроме этих бесчисленных воронок от мин и снарядов, я ничего не могу приметить вокруг и удивляюсь тому, как их столько могло уместиться на этом пустыре.
А дед Егор, пыхтя своей трубкой, говорит, что еще несколько месяцев тому назад на этой самой земле ютилась деревушка Соловьиный Островок; на этом пустыре, исковерканном воронками, стояли дома, у каждого дома были сад, огород, пристройки, и люди испокон веков мирно жили и трудились здесь — лесовики и охотники, многие из которых никогда в своей жизни не видели ни городов, ни морей.
Если все это правда, что рассказывает дед Егор, то тогда деревушка и на самом деле была подобна островку, затерянному среди этого бесконечного массива ели, березы и сосны, тянущегося на сотни верст вокруг, непрерывной цепи холмов и изумрудных озер, переполненных, точно чаши...
Дед Егор, вместе со связным командира батальона сопровождая меня по бывшей деревне, словно чует, что в душе я не совсем еще верю всему рассказываемому, и он все время ищет на земле что-нибудь, что подтвердит его слова...
— А вот черепок! — вдруг радостно говорит он и, придерживая рукой автомат на плече, наклоняется, поднимает черепок с сиреневым узором.
Да, здесь когда-то жили люди.
Мы приближаемся к высоте «Неизвестный боец».
Вот она стоит перед нами, освещенная ярким солнцем, без единого деревца, но вся заваленная обрубками деревьев, высота, за которую было пролито столько крови и которую отстоял один — солдат, похороненный у ее подножия.
Свиной командира батальона настораживается, скидывает плеча автомат, говорит:
Здесь будьте осторожны. С тех высот охотятся снайперы.
Слова связного, видимо, относятся ко мне, потому что дед Егор по-прежнему идет своим неторопливым, широким, властным шагом хозяина этих мест, и ему, старому охотнику, всю жизнь прожившему в лесах, совсем наплевать на фашистов с их снайперами.
Мы пригибаемся, ускоряем шаги и, минуя саперов, роющих новую линию зигзагообразных траншей, оказываемся у подножия высоты, недосягаемые теперь для снайперов.
У розовой гранитной глыбы похоронен неизвестный солдат. На граните выведены углем бесхитростные слова: «Вечная тебе память, дорогой товарищ, которому мы не знаем ни имени, ни фамилии. Но ты был русским человеком, и мы клянемся быть такими, как и ты, кровью и жизнью своей защищать каждую пядь советской земли. Вечная слава тебе!» Дальше следует бесчисленное количество подписей, выцарапанных чем- то острым, финками или осколками.
Высоту эту раньше называли Кудрявой горой. Сосной и елью она была покрыта. С нее далеко все кругом видать, — говорит дед Егор.
Вот потому, что с Кудрявой горы далеко все кругом видно, она и деревня Соловьиный Островок, когда в этих краях начались военные действия, стали аре-, ной жесточайших и кровопролитнейших боев. Семь раз! в течение августа и сентября 1941 года деревушка и гора переходили из рук в руки. Земля выдержала адский огонь пушек и минометов, от которых осталась память — воронки. А на горе весь многолетний сосновый лес, делавший ее «кудрявой», был посечен и словно вырублен до основания. Солдаты, оборонявшие высоту, стали тогда называть ее Лысой горой. Но и это название недолго продержалось за былой Кудрявой В неравных боях солдаты погибли все до единого. Но высота все же осталась неприступной для фашистов. Казалось, теперь она сама извергала ливень огня, уничтожая каждого, кто приближался к ее подножию, сея вокруг с прежней силой смерть — и только смерть
Дед Егор выколачивает трубку — трубку старую, в трещинах, перевязанную медной проволокой, в трех заклепках, — садится на камень...
— На высоте здесь тогда стоял взвод, и от взвода на четвертый день боев трое осталось в живых. Остальные все полегли! Как богатыри полегли, но никто не сбежал. Да. Сами поумирали, но и ворогов изрядно по- уничтожили. Вся лощина была завалена их трупами. Сомов — это командир взвода, царство ему небесное, вот был бесстрашный человек! — и говорит мне: «Дед Егор! Раз связи у нас нет, то, может быть, они и не догадаются, как нам тяжело троим! Пойди-ка ты в батальон. Расскажи им все! И тащи пулемет». — «Хорошо, говорю, держитесь!» — и бегу окольным путем, чтобы на засаду не наскочить. Все тогда воевали, все взводы, роты, батальоны. Карусель такая, что небу было жарко!