Когда я добрался до места, вижу: убит командир. Идут четверо и труп его несут на носилках... С пустыми руками вернулся назад... Только это стал я в деревню пробираться — начали палить финские пулеметы. Потом ударили пушки! Били они по Кудрявой недолго, замолкли — и снова пошла ружейная и автоматная пальба... Пролежал я некоторое время на земле и вдруг слышу: на Кудрявой заработал «максим»! ..
Двадцать медведей убил за свою жизнь, убил много и всякого другого зверя, а тут страх взял! . . Что за дьявол, думаю, на горе сидит, кто это там с фашистами воюет? Пополз наверх. Ползу и прислушиваюсь: огонь ведется с головного дзота. Это на самой вершине, меж каменных плит. Полз я долго, добрался до этой пещеры, влезаю в нее и вижу: сидит боец за «максимом»! Видимо, он не раз встречал меня в этих местах, потому и не удивился моему приходу.
«Ты как попал сюда, откуда?» —спрашиваю. «Да вот, говорит, от соседей пришел на подмогу, пришел сказать, что подкрепление идет, целый батальон пробирается по болотам, вот-вот будут здесь, а сказать-то и некому: был Сомов еще жив, да его при мне и убило осколком снаряда...»
В тот час, думается мне, и поседел Егор Фомич! Вот, бел что лунь, а были у меня и черные пряди во-
6 Георгий Холопов
лос. Стар-то я стар — годами, а телом молод, да душа молода. Жизнь прожита в лесу. Я этому Сомову раз двадцать разведку водил к финнам, раз десять один за озеро пробирался. Было делов у деда Егора! Вместо берданочки своей вот автомат достал. Сам достал. Фашиста как схватил вот так сзади — так и притащил Сомову! .. Да...
Значит, делать нечего, сидим и молчим. Солдат этот все в амбразуру, в окошечко глядит. Потом бросает мне связку пустых лент и говорит: «Набивай, дедка!» А сам за ручной пулемет берется. Сомовский был пулемет, он его вытащил из лощины. Да. Я набил одну ленту, он раза три прострочил по берегу озера, смеется: «А вдвоем веселее будто, дедка». Молчу я. До веселья ли тут? Он заговаривает со мной, а я все ребят не могу забыть, они, точно живые, так и стоят передо мной...
Он тоже долго молчал, все о чем-то думал, морщил лоб. Потом спрашивает: «Ты что, дедка, воевать остался?» — «Остался, говорю, уходить мне некуда, век свой прожил в лесу». Да. Он и говорит: «Так умирать не страшишься?» — «Все равно старость-то пришла», — отвечаю. «Тогда, дедка, — говорит он, — высоту эту, потому что она самая высокая, мы ни за что не должны отдать фашисту. Понимаешь?» — «Как же не понимать, говорю. С Кудрявой далеко все кругом видно». — «Вот-вот!» — радуется он. «Понимаю, говорю, понимаю, я тоже в войне кой-что кумекать стал, разведчиков все водил к финнам и немцам». — «Ну, а раз так, чуешь, дедка, почему я забрался на эту макушку? .. Чуешь? ..» — «Чую», — говорю. ..
Гитлеровцы с двух сторон пошли на Кудрявую. Слева, со стороны озера, строчат и справа строчат. Сидим мы в крепком месте. Камень кругом. Камень миной не возьмешь! Да. Он и спрашивает: «Из какого оружия стреляешь, дедка?» Говорю: «Вот автомат знаю, да разведчики ручной пулемет со мной разучили, вроде и ничего из него стреляю». Молчит.
А выстрелы все ближе и ближе раздаются. Ну, прямо рядом строчат. Автоматчики, видать. А он — ничего. Чем ближе выстрелы, вроде и спокойнее выглядит и веселее. Так наискосок от щитка все и поглядывает. Вечера тогда были уже светлые, что днем. Хорошо было видать. Фашисты уже были в лощине, голоса их стали слышны. Все кричат что-то по-своему. Я это ему: «Стреляй, сынок!» А он мне: «Молчи, дедка, рано». — «Стреляй!» — говорю и за рукав его дергаю, а он мне: «Молчи, дедка!» И так раз десять. Выдержки, значит, маловато было у меня, не вытерпел больше, схватил ручной пулемет и хотел на волю выбежать, а он как гаркнет: «Стой, старый дурак! ..» И тут застрочил! Да как еще застрочил!
Лег это я рядом и стал ленту набивать. Патроны в касках лежат, на земле валяются. В дзоте еще гранат круглых и длинных штук пятнадцать было, провода моток, два телефонных ящика и еще что-то, не помню уж...
Ну вот, стал я ленты набивать. Набиваю, а он строчит из «максима», крестит их. Когда ствол пулемета накалился, лег он за ручной пулемет. И опять строчит и крестит. И все ругается. Страшен был в своей ярости. Такие пулеметчики редко бывают, батенька. Да.
Вскоре в лощине крики и стоны раненых стали слышны. У него там какая-то черта была намечена, за которую он уже никого не пускал... Геройский был парень, царствие ему небесное,' редкий пулеметчик! Поубивал же он фашистов! Когда утром я посмотрел вниз, там их до дьявола валялось, и все вроде как бы на одной черте. Все рыжие, нарядные, солдаты и офицеры. А то и все офицерье! Бог их знает. «Юнкера, — говорил он, — пятый день в этих местах, все пьют и пьяными на рожон лезут, нахрапом хотят взять высоту. ..»
Он все строчил и крестил этих самых юнкеров и таким манером через часок их отбил... Устал очень. Прямо задыхался. Скинул с плеч котомку свою, достал котелок и говорит: «Принеси, дедка, воды, умираю от жажды». Взял я котелок, вниз пополз. Дошел до ручейка, черпнул воды, а вода в нем не держится: котелок-то весь изрешечен пулями! Вернулся наверх, посмеялись с ним. Посмотрел консервы — те тоже насквозь прошиты. «А сам вот остался жив! — говорит он. — Как бывает, дедка, а? Счастлив я или нет?» — «Счастлив, говорю, такого пуля не возьмет». — «Да, какой-то я удивительный, говорит, товарищи все поубиты и ранены, а я вот — все жив! Когда еще третьего
дня воевали у Митькина хутора, надо было пехоту поддержать. Место открытое, фашисты со всех сторон обстреливают, головы не поднять. Под таким огнем мы и ползли с километр. Нас было три пулеметчика. У каждого пулемет. Никто до места не дошел, а я дошел! И один дошел. Бывало, что и во весь рост поднимался, упрешь этак пулемет в живот и ведешь огонь. Выходит, что пуля обходит храброго, как думаешь?» Говорю: «Правильно, и я сам такой. Другой раз десять уже был бы на том свете — шутка ли сказать, двадцать медведей имею на своем счету! — а я вот живу и здравствую, фашистов еще сколько поубивал!» Смеется! Веселый парень был! «Тогда, говорит, дедка, на тебе банку консервов и мне банку — и за дело!»
Он в левое окошко глядит, я — в правое. Едим, говорим и в окошко поглядываем. Он вдруг и спохватился: «А ведь совсем не дело делаем, дедка, что сидим вдвоем в одном дзоте! Надо делать вторую огневую точку. Тогда ни один дьявол нас не обойдет». Сказал и вскочил на ноги. Посмотрел я на него: небольшого такого роста, тощий мужик. Но сила в нем богатырская была, говорил, что пятый день все в боях и еще глаз не смыкал. Да.
Ну, значит, вышел он из дзота и за дело принялся. Он все за озеро боялся, за дорогу, которая идет по берегу. Человек он был смекалистый — видать, из мастеровых — и солдат храбрый. Вырыл меж сосен небольшой окоп, обложил его кругом камнем, притащил из землянок доски, мешки с какой-то древесной мукой, несколько бревен, и получился у него из всего этого небольшой такой дзот. Вот туда он и забрался со своим «максимом». А меня оставил с ручным пулеметом. Так мы уладили дело, что всю местность пополам разделили, и каждому — свой кусок. И выходило после этого, что юнкерам этим самым никак не найти будет к нам лазейки.
Да... Так мы и расстались с ним до самого утра. А с первыми жаворонками, с первой их песней, вваливается он ко мне, говорит: «Сейчас, дедка, налажу связь, скучно не будет». Берет провод, телефонный ящик, второй оставляет мне, объясняет, как с ним обращаться, и уходит. А через час слышу в эту самую трубку: «Не спишь, дедка?» — «Нет, говорю, любуюсь
восходом, жаворонков слушаю». Он и говорит: «Природой любуешься? Да, хорошая штука жизнь, кабы пережить войну, повидать, дедка, что будет потом. ..»
Ну, а дальше случилось так, что фашисты нам покоя не давали, и мы без сна и еды два дня прожили в своих берлогах. Был у меня в кармане сухарь, тем и жил, посасывал, что медведь лапу. Да. Когда он чуял по моему голосу, что спать меня клонит, песни начинал петь. Знал он их пропасть. Видать, в мирное время был озорным и выпить не дурак. Такой завсегда должен быть компанейским парнем!
Дед Егор достает из кармана синий кисет, набивает табаком обуглившуюся трубку в трех заклепках и молча курит, курит, все глядя вдаль. Я встречаюсь взглядом со связным командира батальона — тот отводит глаза. Все молчим. Наконец дед Егор встает, говорит:
Вот поднимемся наверх, тогда понятней будет остальное.
Мы поднимаемся на вершину высотки, заходим в головной дзот, и отсюда мне очень четко представляется недавняя битва в лощине, где и до сего дня лежит так много вражеских трупов.
В жаркий день на версту слышен запах, — говорит связной. — В боевом охранении в такой день ребята чуть ли не противогазы надевают. Им наполовину урезаны часы стоянки.
Егор Фомич смотрит совсем в другую сторону. Не может он глядеть на лощину! Он кивает мне, говорит:
Какие места, а? Где такое еще сыщете? Море, а не лес. Ни конца, ни края.
Насколько хватает глаз с высоты вокруг виднеется один только лес, лес, лес. Горизонт напоминает непрерывную цепь кавказских гор.
Потом и началось это, бой решительный за Кудрявую. .. Дело было под самое утро. Человек пятьдесят наступали по берегу, к лощине хотели прорваться. На этот раз они, собаки, схитрили, атаку начали втихую. Видать, учуяли, что народу на Кудрявой кот наплакал. Он-то и кричит мне: «Дедка, теперь держись!
Стрелять тебе запрещаю, не открывай себя до моего сигнала».
Пулемет его заговорил вовремя и остановил фашистов у самой лощины. Те залегли и открыли огонь. Пулемет замолк. Стали по его дзоту бить из минометов.
Штук тридцать мин выпустили. Звоню: «Как дела?» — «Молчи, дедка, не тревожь пока!» Молчу. А сердце-то в груди разрывается. Да. .. Постреляли юнкера и во весь рост поднялись. Пошли, как ходят в строю. И тут пулемет его вновь застрочил, стал крестить их. Негде было врагам укрыться, и они побежали назад. Сам позвонил: «Атаку отбил! Тринадцать лежат». Только он это сказал, как новая группа показалась у лощины. Мне сверху все видать! . . И снова старая история: опять побежали. Звоню: «Сколько?» Отвечает: «Девять человек, мало».