Две книги о войне — страница 25 из 73

Когда я добрался до места, вижу: убит командир. Идут четверо и труп его несут на носилках... С пусты­ми руками вернулся назад... Только это стал я в де­ревню пробираться — начали палить финские пулеме­ты. Потом ударили пушки! Били они по Кудрявой недолго, замолкли — и снова пошла ружейная и автоматная пальба... Пролежал я некоторое время на земле и вдруг слышу: на Кудрявой заработал «мак­сим»! ..

Двадцать медведей убил за свою жизнь, убил мно­го и всякого другого зверя, а тут страх взял! . . Что за дьявол, думаю, на горе сидит, кто это там с фашиста­ми воюет? Пополз наверх. Ползу и прислушиваюсь: огонь ведется с головного дзота. Это на самой вершине, меж каменных плит. Полз я долго, добрался до этой пещеры, влезаю в нее и вижу: сидит боец за «макси­мом»! Видимо, он не раз встречал меня в этих местах, потому и не удивился моему приходу.

«Ты как попал сюда, откуда?» —спрашиваю. «Да вот, говорит, от соседей пришел на подмогу, пришел сказать, что подкрепление идет, целый батальон про­бирается по болотам, вот-вот будут здесь, а сказать-то и некому: был Сомов еще жив, да его при мне и убило осколком снаряда...»

В тот час, думается мне, и поседел Егор Фомич! Вот, бел что лунь, а были у меня и черные пряди во-

6 Георгий Холопов

лос. Стар-то я стар — годами, а телом молод, да душа молода. Жизнь прожита в лесу. Я этому Сомову раз двадцать разведку водил к финнам, раз десять один за озеро пробирался. Было делов у деда Егора! Вместо берданочки своей вот автомат достал. Сам достал. Фа­шиста как схватил вот так сзади — так и притащил Сомову! .. Да...

Значит, делать нечего, сидим и молчим. Солдат этот все в амбразуру, в окошечко глядит. Потом бро­сает мне связку пустых лент и говорит: «Набивай, дед­ка!» А сам за ручной пулемет берется. Сомовский был пулемет, он его вытащил из лощины. Да. Я набил од­ну ленту, он раза три прострочил по берегу озера, сме­ется: «А вдвоем веселее будто, дедка». Молчу я. До веселья ли тут? Он заговаривает со мной, а я все ре­бят не могу забыть, они, точно живые, так и стоят пе­редо мной...

Он тоже долго молчал, все о чем-то думал, морщил лоб. Потом спрашивает: «Ты что, дедка, воевать остал­ся?» — «Остался, говорю, уходить мне некуда, век свой прожил в лесу». Да. Он и говорит: «Так умирать не страшишься?» — «Все равно старость-то пришла», — отвечаю. «Тогда, дедка, — говорит он, — высоту эту, потому что она самая высокая, мы ни за что не долж­ны отдать фашисту. Понимаешь?» — «Как же не по­нимать, говорю. С Кудрявой далеко все кругом вид­но». — «Вот-вот!» — радуется он. «Понимаю, говорю, понимаю, я тоже в войне кой-что кумекать стал, раз­ведчиков все водил к финнам и немцам». — «Ну, а раз так, чуешь, дедка, почему я забрался на эту макуш­ку? .. Чуешь? ..» — «Чую», — говорю. ..

Гитлеровцы с двух сторон пошли на Кудрявую. Слева, со стороны озера, строчат и справа строчат. Си­дим мы в крепком месте. Камень кругом. Камень ми­ной не возьмешь! Да. Он и спрашивает: «Из какого оружия стреляешь, дедка?» Говорю: «Вот автомат знаю, да разведчики ручной пулемет со мной разучи­ли, вроде и ничего из него стреляю». Молчит.

А выстрелы все ближе и ближе раздаются. Ну, пря­мо рядом строчат. Автоматчики, видать. А он — ниче­го. Чем ближе выстрелы, вроде и спокойнее выглядит и веселее. Так наискосок от щитка все и поглядывает. Вечера тогда были уже светлые, что днем. Хорошо было видать. Фашисты уже были в лощине, голоса их стали слышны. Все кричат что-то по-своему. Я это ему: «Стреляй, сынок!» А он мне: «Молчи, дедка, рано». — «Стреляй!» — говорю и за рукав его дергаю, а он мне: «Молчи, дедка!» И так раз десять. Выдержки, значит, маловато было у меня, не вытерпел больше, схватил ручной пулемет и хотел на волю выбежать, а он как гаркнет: «Стой, старый дурак! ..» И тут застрочил! Да как еще застрочил!

Лег это я рядом и стал ленту набивать. Патроны в касках лежат, на земле валяются. В дзоте еще гранат круглых и длинных штук пятнадцать было, провода моток, два телефонных ящика и еще что-то, не помню уж...

Ну вот, стал я ленты набивать. Набиваю, а он стро­чит из «максима», крестит их. Когда ствол пулемета накалился, лег он за ручной пулемет. И опять строчит и крестит. И все ругается. Страшен был в своей ярости. Такие пулеметчики редко бывают, батенька. Да.

Вскоре в лощине крики и стоны раненых стали слышны. У него там какая-то черта была намечена, за которую он уже никого не пускал... Геройский был парень, царствие ему небесное,' редкий пулеметчик! Поубивал же он фашистов! Когда утром я посмотрел вниз, там их до дьявола валялось, и все вроде как бы на одной черте. Все рыжие, нарядные, солдаты и офи­церы. А то и все офицерье! Бог их знает. «Юнкера, — говорил он, — пятый день в этих местах, все пьют и пьяными на рожон лезут, нахрапом хотят взять высо­ту. ..»

Он все строчил и крестил этих самых юнкеров и таким манером через часок их отбил... Устал очень. Прямо задыхался. Скинул с плеч котомку свою, до­стал котелок и говорит: «Принеси, дедка, воды, уми­раю от жажды». Взял я котелок, вниз пополз. Дошел до ручейка, черпнул воды, а вода в нем не держится: котелок-то весь изрешечен пулями! Вернулся наверх, посмеялись с ним. Посмотрел консервы — те тоже на­сквозь прошиты. «А сам вот остался жив! — говорит он. — Как бывает, дедка, а? Счастлив я или нет?» — «Счастлив, говорю, такого пуля не возьмет». — «Да, какой-то я удивительный, говорит, товарищи все поуби­ты и ранены, а я вот — все жив! Когда еще третьего

дня воевали у Митькина хутора, надо было пехоту под­держать. Место открытое, фашисты со всех сторон об­стреливают, головы не поднять. Под таким огнем мы и ползли с километр. Нас было три пулеметчика. У каж­дого пулемет. Никто до места не дошел, а я дошел! И один дошел. Бывало, что и во весь рост поднимался, упрешь этак пулемет в живот и ведешь огонь. Выхо­дит, что пуля обходит храброго, как думаешь?» Гово­рю: «Правильно, и я сам такой. Другой раз десять уже был бы на том свете — шутка ли сказать, двадцать медведей имею на своем счету! — а я вот живу и здравствую, фашистов еще сколько поубивал!» Смеет­ся! Веселый парень был! «Тогда, говорит, дедка, на тебе банку консервов и мне банку — и за дело!»

Он в левое окошко глядит, я — в правое. Едим, го­ворим и в окошко поглядываем. Он вдруг и спохватил­ся: «А ведь совсем не дело делаем, дедка, что сидим вдвоем в одном дзоте! Надо делать вторую огневую точку. Тогда ни один дьявол нас не обойдет». Сказал и вскочил на ноги. Посмотрел я на него: небольшого такого роста, тощий мужик. Но сила в нем богатырская была, говорил, что пятый день все в боях и еще глаз не смыкал. Да.

Ну, значит, вышел он из дзота и за дело принялся. Он все за озеро боялся, за дорогу, которая идет по бе­регу. Человек он был смекалистый — видать, из масте­ровых — и солдат храбрый. Вырыл меж сосен неболь­шой окоп, обложил его кругом камнем, притащил из землянок доски, мешки с какой-то древесной мукой, несколько бревен, и получился у него из всего этого небольшой такой дзот. Вот туда он и забрался со сво­им «максимом». А меня оставил с ручным пулеметом. Так мы уладили дело, что всю местность пополам раз­делили, и каждому — свой кусок. И выходило после этого, что юнкерам этим самым никак не найти будет к нам лазейки.

Да... Так мы и расстались с ним до самого утра. А с первыми жаворонками, с первой их песней, ввали­вается он ко мне, говорит: «Сейчас, дедка, налажу связь, скучно не будет». Берет провод, телефонный ящик, второй оставляет мне, объясняет, как с ним об­ращаться, и уходит. А через час слышу в эту самую трубку: «Не спишь, дедка?» — «Нет, говорю, любуюсь

восходом, жаворонков слушаю». Он и говорит: «При­родой любуешься? Да, хорошая штука жизнь, кабы пережить войну, повидать, дедка, что будет потом. ..»

Ну, а дальше случилось так, что фашисты нам по­коя не давали, и мы без сна и еды два дня прожили в своих берлогах. Был у меня в кармане сухарь, тем и жил, посасывал, что медведь лапу. Да. Когда он чуял по моему голосу, что спать меня клонит, песни начи­нал петь. Знал он их пропасть. Видать, в мирное время был озорным и выпить не дурак. Такой завсегда дол­жен быть компанейским парнем!

Дед Егор достает из кармана синий кисет, наби­вает табаком обуглившуюся трубку в трех заклепках и молча курит, курит, все глядя вдаль. Я встречаюсь взглядом со связным командира батальона — тот отво­дит глаза. Все молчим. Наконец дед Егор встает, гово­рит:

Вот поднимемся наверх, тогда понятней будет остальное.

Мы поднимаемся на вершину высотки, заходим в головной дзот, и отсюда мне очень четко представ­ляется недавняя битва в лощине, где и до сего дня ле­жит так много вражеских трупов.

В жаркий день на версту слышен запах, — го­ворит связной. — В боевом охранении в такой день ре­бята чуть ли не противогазы надевают. Им наполови­ну урезаны часы стоянки.

Егор Фомич смотрит совсем в другую сторону. Не может он глядеть на лощину! Он кивает мне, говорит:

Какие места, а? Где такое еще сыщете? Море, а не лес. Ни конца, ни края.

Насколько хватает глаз с высоты вокруг виднеется один только лес, лес, лес. Горизонт напоминает непре­рывную цепь кавказских гор.

Потом и началось это, бой решительный за Куд­рявую. .. Дело было под самое утро. Человек пятьде­сят наступали по берегу, к лощине хотели прорвать­ся. На этот раз они, собаки, схитрили, атаку начали втихую. Видать, учуяли, что народу на Кудрявой кот наплакал. Он-то и кричит мне: «Дедка, теперь держись!

Стрелять тебе запрещаю, не открывай себя до моего сигнала».

Пулемет его заговорил вовремя и остановил фаши­стов у самой лощины. Те залегли и открыли огонь. Пу­лемет замолк. Стали по его дзоту бить из минометов.

Штук тридцать мин выпустили. Звоню: «Как де­ла?» — «Молчи, дедка, не тревожь пока!» Молчу. А сердце-то в груди разрывается. Да. .. Постреляли юн­кера и во весь рост поднялись. Пошли, как ходят в строю. И тут пулемет его вновь застрочил, стал крес­тить их. Негде было врагам укрыться, и они побежали назад. Сам позвонил: «Атаку отбил! Тринадцать ле­жат». Только он это сказал, как новая группа показа­лась у лощины. Мне сверху все видать! . . И снова ста­рая история: опять побежали. Звоню: «Сколько?» От­вечает: «Девять человек, мало».