Две книги о войне — страница 32 из 73

Я смотрю по сторонам. Кругом — занесенные сне­гом хмурые карельские леса, хмурое небо над нами. И тут я снова обращаюсь к Карпенко с вопросом:

Скажите, товарищ сержант, почему, собственно, командир приказывал пропустить меня первым? И по­чему вы не выполнили приказание командира? ..

Карпенко смеется:

Так Афонин это сказал для другого случая. Вот если бы сейчас пришлось оставить самолет, скажем, нас подбила бы зенитка, то тут я обязан бы пропустить вас первым... Туда, вниз... А при взлете первым все­гда садится стрелок-радист.

Я отодвигаю крышку люка, смотрю вниз. Где-то там внизу находится земля.

—* Какая высота? — спрашиваю я у Карпенко.

—• Три триста, — подает голос в ларингофоне Го­ловков.

К черту! — говорю я. — Никуда не уйду из са­молета. Ни первым, ни вторым! Хотя и знаю, для чего существует красное кольцо на парашюте!

В ларингофоне раздается дружный хохот всего эки­пажа. Смеюсь и я. И на самом деле — смешно.

Внизу показывается Олонец. Я его сразу узнаю. Особенно он мне запомнился в дни отступления в ок­тябре прошлого, 1941 года. Вон как он вытянулся по берегам замерзшей Олонки.

И снова справа и слева от самолета — белые клу­бящиеся шары, шары. ..

Товарищ капитан, — говорит Афонин, обраща­ясь ко мне. — Трассирующие снаряды. Смотрите вле­во! Вон два, вот еще два. Видите — красные?

Вижу, — отвечаю я, провожая взглядом огненную стрелу, несущуюся, к счастью, куда-то в стороне от нашего бомбардировщика.

Самолет идет без отклонения от курса.

В люке виден вражеский аэродром. На поле — с десяток самолетов. Откуда-то из-за аэродрома несутся на нас все новые и новые огненные стрелы, Я затаиваю дыхание.

Карпенко смеется:

Ох и не любят, когда фотографируют! Бомбили бы — им было б легче.

Но Афонин, видимо, уже закончил фотографирова­ние аэродрома, и мы уходим от зенитного огня. Шары остаются позади. Вокруг самолета чистое небо. Я де­лаю глубокий вдох.

Внизу снова Свирь. Пикировщик наш идет строго вдоль берега. Афонин фотографирует передний край противника. В полку у него не хватает какого-то боль­шого куска «легенды», охватывающей перешеек ме­жду Ладожским и Онежским озерами.

Особенно густо бьют зенитки в районе Лодейного Поля. Но самолет делает второй заход и снова идет вдоль Свири.

Два задания мы выполнили, — говорит Карпен­ко. — Теперь — последнее.

Афонин обращается ко мне:

Подходим к Подпорожью, товарищ капитан* Куда сбросить ваш корреспондентский подарок?

Это он про бомбы.

На самый важный объект, — как заправский авиатор, отвечаю я.

Кружим над городом. Он сверху кажется вымер­шим. Так, конечно, должны выглядеть оккупирован­ные города. Правда, в одном месте я вижу какое-то движение, что-то вроде колонны «бутылок», ползущей по дороге. Бутылки — это, оказывается, лошади. Види­мо, здесь какая-то транспортная контора. А вот дом, и вокруг него густо расставлены большие и малые спи­чечные коробки. Это — грузовые машины.

Бомбардировщик наш летит, окруженный белыми и черными шарами.

Тут у них крупный гараж, — говорит Афонин.

Какая высота? — спрашиваю я, обернувшись к Карпенко.

Три тысячи двести метров, — отвечает за него Головков.

Смотрите в цель, капитан, — говорит Афо­нин. — Для точности удара — иду в пике.

«Наконец-то! Долгожданное пике!»

Я смотрю в люк. Бомбардировщик с ревом несется вниз. Город стремительно надвигается на нас. Но вдруг — город начинает крениться набок, дома и де­ревья повисают в воздухе. Что за чертовщина!.. И, словно перевернувшись, город куда-то проваливается... Теперь, кроме хмурого серого неба, я ничего не вижу Ни над собою, ни под собою. Где горизонт, где земля? .. И тут я чувствую, как точно кто-то наваливается на плечи, сжав их железными руками, и вдавливает в си­денье; кто-то железными пальцами вытягивает у меня все внутренности... В то же время я чувствую нарас­тающую, невыносимую боль в ушах: у меня такое ощущение, что в каждое ухо вгоняют по ржавому гвоздю.

Я до хруста стискиваю зубы, до боли зажмуриваю глаза.

Моторы воют с предельным напряжением; кажет­ся, вот-вот они разорвутся на части. Ржавые гвозди мне вгоняют все дальше и дальше в уши. Железные руки ломают мне плечи. Железные пальцы потрошат внутренности.

Кажется, проходит целая вечность... И вдруг — легкий толчок! И первое ощущение — разжимающие­ся железные руки на плечах... Я делаю глубокий вдох, догадавшись: это самолет вышел из пике!.. Но боль в ушах нисколько не утихает. Я отворачиваюсь, чтобы Карпенко не увидел слезы у меня в глазах.

Здесь. будут помнить вас, товарищ капитан! — слышу я ликующий голос Афонина. — Бомбы хорошо легли в цель. Видели?

Да, конечно, — мямлю я в ответ, с трудом рас­крывая глаза. Смотрю сквозь слезы в люк. В одном месте вижу большое облако. Не это ли есть накрытая цель?

И снова я стискиваю до хруста зубы, до боли за­жмуриваю глаза. Боль, боль в ушах! Невыносимая боль! Хоть криком кричи!

Я опускаю голову на колени и зажимаю уши рука-

ми поверх шлема. Хорошо, что на меня не обращает никакого внимания Карпенко. Он весь — внимание, не увидел ли он самолет противника?

Через какое-то время я слышу голос Афонина:

Приближаемся к нашему аэродрому, товарищ капитан. Не хотите ли теперь испробовать «пологое пи­кирование»? Говорят, вы интересовались... — И, не дав мне опомниться, говорит: — Следите за высотой... Находимся на трех тысячах... Смотрите, как теряем высоту... Две шестьсот. .. Две двести... Тысяча во­семьсот. .. Тысяча четыреста...

Дальше я уже ничего не слышу.

Только толчок о землю приводит меня в чувство.

Пробежав по летному полю, самолет подруливает куда-то вправо. Здесь стоит толпа. Мелькают знакомые лица летчиков и штурманов, вижу Перепелицу. А вот и иронически улыбающийся техник. Как же его звать? .. Павел, Павел Шашкин!. . По его улыбке ви­жу: он точно знал, чем закончится мой первый боевой вылет. Видимо, это случалось со многими.

Он первый и помогает мне вылезть из люка, рассте­гивает лямки моего парашюта. Я же держусь за уши, стиснув их обеими руками.

Все подходят ко мне, поздравляют с первым боевым вылетом. У летчиков — это высоко ценится. Подходят Афонин, Головков, Карпенко. Перепелица сердито их отчитывает:

Что же вы, черти, не предупредили капитана? Петь! Кричать! Вон как у него болят уши!

Для полного «ощущения воздуха», товарищ подполковник! — широко улыбаясь, отвечает Афонин. Улыбаются и все вокруг. Невольно приходится улыб­нуться и мне.

Афонин докладывает о результатах боевого выле­та. В воздухе, оказывается, мы пробыли один час и тридцать минут, пролетели по треугольнику 750 кило­метров.

Идите к Добышу! — в том же сердитом, но не злом тоне говорит Перепелица.

Экипаж уходит. Вернее — бежит. Холодно!

Стоящая в сторонке официантка из полковой сто­ловой подходит ко мне, опускает воротник своей шу­бы, протягивает стопку, наполняет ее водкой, сует бутылку в карман все это она делает одной рукой,  потом разворачивает зажатое под мышкой одеяло, вы­таскивает из него кастрюлю. В кастрюле — блины!

От блинов я отказываюсь, но стопку водки крепко держу в руке.

Перепелица произносит что-то вроде тоста:

— За то, чтобы у вас всегда было желание «ощутить воздух», товарищ капитан! И в дни войны, и в дни мира!

Я опрокидываю стопку. Глубокого смысла слова!

Боль в ушах заметно утихает, и снова ко мне воз­вращается чувство необычного, праздника. Да, ничто не может сравниться с боевым вылетом, и вообще с по­летом. Если бы я жизнь начинал сначала, я бы обя­зательно стал летчиком. Теперь я понимаю, почему летчики поют в воздухе. Правда, это имеет и практиче­ское значение — уравновешивается давление в ушах. У них-то уши не болят!..

Вернувшись с аэродрома, я рву все исписанные мною листы. Нет, писать о летчиках Федора Добыта надо совсем, совсем иначе.

«Майор музыки»

Майор интендантской службы капельмейстер Ми­ронов, которого солдаты шутя называли «майором му­зыки», флейтист Зубенко и валторнист Стариков воз­вращались в дивизию после четырехмесячного лечения в тыловом госпитале и двухнедельного, почти санатор­ного отдыха, предоставленного им уже в районе дейст­вия нашей армии. Все трое были участниками и геро­ями ноябрьских боев у прионежских болот. Заслуги их были большие перед дивизией, а потому командование устраивало встречу, чествование и приуроченное к это­му дню вручение правительственных наград.

Капельмейстер Миронов в боях получил двадцать шесть осколочных и два пулевых ранения; Зубенко был ранен в голову, в ногу, и три осколочные раны у него были в плече; у Старикова было больше десятка средних и мелких осколочных ран и одна пулевая, ле-

точная. Эти три музыканта дрались с врагом с таким упорством, с такой смекалкой и с таким мужеством перенесли ранения, что ими восхищалась вся наша ар­мия.

Возвращение героев в строй отмечала и наша газе­та, от которой я был корреспондентом. Она напечатала портреты Миронова, Зубенко и Старикова. Посвятила им две статьи. Написать же о них очерк было поруче­но мне.

Я выехал в дивизию. До штаба добирался четверо суток: где на попутных машинах с боеприпасами и продуктами, где на двухколесных карельских лесных телегах, где верхом на тощих и голодных конях. Боль­шую же часть пути я брел пешим, потому что таяли последние почерневшие снега и дороги в этом болот­ном крае были почти непроходимы. Устал я очень, про­голодался, продрог, вода хлюпала в моих сапогах, и шинель на мне была мокрая и грязная. Но путешест­вие мое не кончилось: торжества, ради которых я с таким трудом пробирался сюда, оказывается, были пе­ренесены непосредственно в полк, в котором служили Миронов, Зубенко и Стариков, и теперь мне вместе с ними предстояло ехать туда, в сибирский Н-ский полк, который стоял у черта на куличках, среди болот и то­пей, за сорок километров от штаба дивизии, втрое даль­ше других полков...