Женщины переглядываются, и та, что с коровой, недовольно басит:
Тоже еще забота — кошечка.
А ты знаешь, что это за кошечка? — налетает на нее девочка, прижимая котенка к груди.
А какая бы она ни была. — Женщина с коровой равнодушно отворачивается от нее.
Женщина с козой, очень похожая на монашку, вся в черном, в черной косынке, потирая руки на груди, елейно причитает:
До котенка ли сейчас, доченька? .. Тут не знаешь, что делать вот с козой-кормилицей...
А что, по-вашему, оставить кошечку? — Глаза у девочки сверкают от гнева. — Чтобы над нею издевались фашисты?
Женщина с козой искоса смотрит на нее и, плотно сжав губы, горестно качает головой — мол, попробуй, поспорь с такой! — и тоже отворачивается.
К нам подъезжает трехтонка, доверху нагруженная ящиками с боеприпасами. В кабине рядом с шофером сидит молодая женщина со скорбным лицом, баюкая грудного ребенка.
Шофер открывает дверцу и, став на подножку, спрашивает, по какой дороге ему ехать на Медвежьегорск. У парня смертельно усталый вид, красные от бессонницы глаза.
К нему кидается женщина с коровой. Объяснив, как проехать, она просит захватить и ее с коровой.
А как это сделать? — спрашивает шофер, глядя на нее остекленевшими глазами.
А ты выбрось часть ящиков, — говорит она, вдруг преобразившись, сделав лукавое лицо, заиграв глазками. И голос у нее сейчас звучит мягче: — Кому теперь нужны твои ящики? — И женщина начинает расписывать достоинства своей коровы: и сколько она дает молока, и как хорошо она жила на доходах от молока, и какой дом летось отстроила себе.
Ладно, — говорит шофер, пожевав сухими губами. — А чем знаменита твоя коза? — обращается он ко второй женщине.
Та тоже красочно описывает свою козу, рассказывает, какое у козы целебное молоко, как от него быстро поправляются даже безнадежно больные, и тоже просит подвезти ее, благо коза — не корова, для нее и места в машине нужно совсем немного, стоит только выбросить всего-навсего один ряд ящиков.
На нее уничтожающе смотрит женщина с коровой.
А ты кого ждешь, девочка? — спрашивает шофер. Судя по всему, он отдыхает за этим разговором.
Никого! — выкрикивает девочка. — Мама увезла братиков, сказала, что скоро вернется, чтобы я берегла вещички, а сама не вернулась.
А где твои вещички?
А я вот взяла кошечку.
А чем знаменита твоя кошечка?
Девочка расплывается в улыбке до самых ушей, потом начинает рассказывать, как хорошо ее кошечка играет в футбол; «Откуда ни бросишь мячик, она обязательно его перехватит посреди комнаты», как охотно ест конфеты и яблоки и как ловко на лету ловит мух и букашек.
Шофер тоже широко улыбается, хотя красные от бессонницы глаза его остаются все такими же остекленевшими.
Так это же не кошечка, а целая поэма! — Он смеется каким-то неестественным, хрипловатым смехом. — Ну что же, граждане, забирайтесь в кузов. Только знайте: везу динамит. Дело это непривычное для меня, я совхозный шофер, так что будьте осторожны.
Ди-на-мит! — Женщина с коровой, точно ошпаренная, отбегает от машины.
С ума сошел, живоглот! — вдруг уже совсем неожиданно ругается женщина с козой, и голос у нее звучит сейчас совсем не елейно. Она суматошливо толкает свою козу подальше от грузовика.
Ну и что с того, что динамит! — Девочка смеется, вздернув свои острые плечики. — Мама говорит — фашист хуже всего на свете!
Особенного, конечно, ничего, — задумчиво произносит шофер, пожевав губами. — Если рванет — и костей не соберешь. Факт! — И, опустившись на сиденье, берется за руль.
Девочка, поднявшись на носки, осторожно ставит кошечку в кузов, а потом, как кошечка, и сама лезет за нею.
Она садится на один из верхних ящиков, кладет котенка на колени.
На нее с ужасом снизу смотрят женщины — с коровой и с козой.
Счастливо, — говорит шофер и с трудом трогает свою перегруженную трехтонку.
«Не поехать ли и мне?» — мелькает у меня мысль.
Но в это время я вижу летящую к нам лихую политотдельскую машину.
В кабине рядом с шофером сидит сам батальонный комиссар Быков. Не успевает машина остановиться, как он приказывает своим зычным голосом:
А ну, бабки, в машину!
Женщины — в слезы.
Тогда Быков вылезает, вырывает и у одной и у другой веревки из рук и грубо подсаживает их на свое место в кабине.
Чертовы собственники! — ругается он. — Тут город бросают, а им скотинки жалко! ..
Вскоре мы обгоняем, а потом оставляем далеко позади себя тяжелую трехтонку. Но долго еще мне видится на ящиках с динамитом девочка с белым котенком на коленях.
На озере Пелдо
Противник прорвал нашу оборону и вынудил одну из рот батальона к отступлению.
Метрах в трехстах от переднего края, в лесу, у своей палатки хлопочет медицинская сестра. Вокруг на поляне лежат тяжелораненые. Положение кажется безвыходным. Но сестра не теряется. Она срывает с колышков палатку, и вместе с часовым они бегом несут ее, ставят поперек дороги, перекрыв дорогу, как шлагбаумом.
Находчивость сестры совершает чудо: ни один из бегущих не смеет обойти палатку, у которой сестра уже перевязывает раненого.
Стыдно женщины? Не только это. Палатка — первый рубеж, который заставляет солдата прийти в себя после всего случившегося.
Потом появляются командиры взводов, все идут обратно, отбивать оставленные траншеи. И отбивают!
Обо всем виденном и пережитом в этот день вечером я рассказываю командиру полка Литвинову. Восхищенный Литвинов собственноручно пишет наградной лист на сестру, а потом просит меня отвезти ей громадную красную коробку — набор «Красная Москва»: мыло, духи, пудру. Коробка эта оставлена убежавшим кооператором среди других дорогих товаров в деревенском ларьке.
— Ну зачем сестре эта коробка в лесу, где и умыться-то негде? — спрашиваю я у Литвинова,
— Плохо знаешь женщин! Пригодится! .. Орден ей будет за спасение раненых, а «Красная Москва» за сообразительность. Сообразительность, брат, тоже надо поощрять! Видишь — остановила народ, — говорит Литвинов и добавляет: —Ты лучше о ней напиши в газету!
Утром я возвращаюсь в батальон. При мне осколком снаряда, разорвавшегося в сотне метров, убило часового у палатки. Но сестра даже не обернулась — она продолжала развешивать на ветках выстиранные бинты.
Я с сожалением смотрел на нее. На этот раз у сестры не хватило сообразительности... ну хотя бы броситься на землю, как поступили все находившиеся поблизости. Даже раненые.
Но «Красную Москву» я все же ей вручил.
Первые пленные
Июль 1941 года.
Север Карелии. Деревня Ван-озеро. Где-то в пяти километрах проходит фронт. Слышна артиллерийская канонада.
В просторной избе размещается полковая столовая. Кормят пока еще как в мирное время: щи с мясом, котлеты, компот.
Столовая полна народу; многие командиры стоят, терпеливо дожидаясь своей очереди.
Вдруг в избу приводят человек десять пленных, накрывают один из столов чистой скатертью и усаживают их обедать. Пленные — здоровые, краснощекие солдаты. Взяли их в плен в бою, несколько часов тому назад, и, перед тем как отправить в штаб 7-й Отдельной армии в Петрозаводск, решили накормить на дорогу.
Разве их нельзя было накормить в другом месте? — спрашиваю я у лейтенанта, сопровождающего пленных.
Да ведь в другом месте хуже, и компота нет, —« не без укора глядя мне в глаза, отвечает лейтенант. — Они, говорят, рабочие ребята, лесорубы..,
Чик-озеро
Вот уже четвертый день, как мы из Алеховщины пробираемся в район боевых действий где-то за Чик- озером.
За Винницей сворачиваем на лесную дорогу, которая ведет прямо на Чик-озеро. Тут, говорят, недалеко, километров восемь.
Но эти восемь километров мы преодолеваем больше восьми часов. Дорога на Чик-озеро — самая страшная из всех виденных мною когда-либо. Край здесь болотистый, к тому же недавно прошли обильные апрельские дожди, и дорогу совсем развезло. В одном месте мы видим тонущую лошадь, а рядом беспомощных солдат-обозников, стоящих чуть не по пояс в грязи с жердями в руках. Оказывается, они свернули с осточертевшей дороги, хотели проехать стороной, и лошадь попала в болотное «окно». Отчаявшись спасти ее, обозники с немалым трудом выбираются на узкую полоску относительной тверди, а лошадь все больше и больше засасывает. Вскоре она на наших глазах исчезает в грязной воде.
Перепрыгивая с кочки на кочку, то и дело шлепаясь в грязь, мы к вечеру все же выбираемся на берег Чик-озера.
Окружает озеро заболоченный лес. Деревья стоят, как могильные кресты, — черные, мертвые, без листвы и веток. Озеро тоже черное, мертвое. Вода зловеще поблескивает, покрытая у берега белой пенкой.
А там, дальше, за озером, на холмах, на фоне оранжевого закатного неба, стоят заброшенные хутора: безлюдные, с распахнутыми дверьми, с воющими одичалыми собаками.
Мы обходим озеро и оказываемся в небольшой деревеньке. Навстречу нам попадается сгорбленная старуха, похожая на ягуара. Одета она в невообразимое платье, сшитое из маскировочного халата: зеленое поле с черными пятнами. Халат; видимо, ей подарили наши разведчики.
— Бабка, сколько фрицев убила? — спрашивает Саша Огарков.
Старуха смеется беззубым ртом, говорит:
— Сотнягу, ребятушки, а то и поболе. Кто их считал, нехристей.
И скрывается в риге, окруженная стаей сбежавшихся собак.
Голодные, готовые свалиться с ног от усталости, мы все же находим в себе силы, идем дальше, не останавливаясь в этой мрачной деревеньке.
И через тысячу лет не забудешь дорогу на Чик-озе- ро, само Чик-озеро, деревеньку того же названия — Чик-озеро,
Идет мелкий осенний дождичек
Мелкий осенний дождичек. Накрывшись с головой плащ-палаткой, я еду в один из дальних свирских полков. Конь мой, тощий, жалкий, осторожно перебирает ногами, и от мерного перестука копыт меня клонит ко сну.