огим солью в глазу. Он испортил отношения с еретиками и католиками, потому что нам верно служил.
– Мы ему тоже! – забормотал Сигизмунд. – Лучше не считать, потому что неизвестно, кто бы остался должником.
И, точно уже утомлённый этими ответами, король повесил на грудь голову. Бона знала, что он много говорить не любил. Дала ему отдохнуть, прежде чем снова заговорила.
– Что же вы решили, – сказала она, – для сына? Литовские паны постоянно требуют, чтобы он ехал в Вильно учиться правлению, но я не хочу запрягать его раньше времени.
– В этом мы согласны, – ответил Сигизмунд. – Позже увидим. Сперва его нужно женить и посмотреть, как они подойдут друг другу. Власть раздваивать не думаю. У меня её не слишком много, чтобы делиться. На каждом шагу встречаю сопротивление.
– Вы их сами избаловали излишним послушанием, – сказала Бона. – У вас было много примеров в итальянских князьях, которым города и патриции с народом также не раз сопротивлялись; несколько голов пало… и власть восстановилась.
– Не люблю кровопролития, – сказал король коротко, многозначительно покачивая головой, – другое государство, другие нравы. Польша – не Италия.
– Мне видится, что здесь бы ещё легче им можно было пожить, – вставила Бона, – но сегодня слишком поздно: кто заранее не начал, рваться позже не может.
Сигизмунд не отвечал.
– А! Этот брак, – вырвалось, точно невольно у старой пани, глаза которой заискрились и губы страстно сморщились. – А! Этот брак! Напрасно я отговаривала, напрасно умоляла, твои приятели решили мне наперекор.
– Ты знаешь, что это давно было решено в Вене. Они были детьми, когда мы их обручили, – пробормотал неохотно король, – оставим уже в покое запоздалую жалость.
– А! Я очень хорошо знаю, – начала, оживляясь, Бона, – что сегодня уже всё напрасно. Случилось то, что не должно было. Вы дадите ему жену, с которой он жить не сможет.
Король поглядел с некоторым удивлением.
– Я говорила вам: это ребёнок болезненный, слабый, который сразу может не пробудить любовь…
Не желая отвечать, Сигизмунд подвигал немыми губами.
Он смиренно слушал упрёки и угрозы, не разжигая разговора о неприятном предмете.
Всё это уже он слышал не раз и не раз был вынужден на это отвечать. Задумчивый, он не обращал даже внимания на вырывающиеся из уст Боны слова, и королева, поглядев на него, могла убедиться, что мыслями он был в другом месте.
Это не остановило её от тех нареканий, которые, по правде говоря, как вчера, не переродились в гневные и крикливые упрёки, но были не менее досадными.
Казалось, король чего-то ждёт, что могло бы ему помочь.
Наконец Бона замолчала, видя, что невозможно вызвать спор, от которого старик защищался молчанием.
Несколько менее важных дел было в дневном распорядке. Ей нужны были подписи на привилеях для своих местечек. Ров собиралась переделать на Бар. Для своих друзей хотела титулов и должностей. Сигизмунд на всё соглашался. Этими малыми уступками он рад был купить мир. Он соглашался, только движением головы показывая, что не против.
В этот день он даже удовлетворял требования гораздо легче, чем обычно, – он устал.
Бона, получив, что хотела, встала с кресла, повторила ещё раз, чтобы король приказал отправить письма канцлеру и подканцлеру, и, издалека прощаясь с мужем головой, вышла.
Когда портьера за ней упала, на лице Сигизмунда нарисовалось заметное успокоение. Теперь он дышал свободней. Мысль старца побежала в прошлое и слёзы навернулись на глаза. Он вспомнил того ангела, свою Басю, первую жену, жизнь с которой была такой счастливой, которую любила вся страна с ним вместе, а после ранней смерти до сих пор оплакивала.
Видя, что он один, король осторожно достал из столика книжечку, сложенную в виде портфеля, открыл её и рассматривал изображение Барбары. Мягко, грустно она также смотрела на него с этой картинки, на которой художник изобразил её молоденькой, такою, какой прибыла сюда первый раз, смиренная, набожная.
За всю жизнь добрая, полусвятая пани не изменилась, её молитвам и постам повсеместно приписывали одержанную победу под Оршей.
Она прошла через мир, как ангел, тихо, рассыпая благодеяния, смягчая боль, забывая о себе, никогда не жалуясь и покидая его с молитвой на устах.
От Барбары он не имел потомства мужского пола, из-за чего паны сенаторы вынудили его взять другую жену. Зачем подкупленные красотой итальянки и её богатствами послы так ему её рекомендовали?
Так быстро эта девица, полная разума, знаний, несравненной красоты фигуры превратилась в несносную ворчунью, которая королю и королевству не давала покоя.
Да, но она дала обоим того желанного наследника мужского пола, в котором текла кровь Ягеллонов и из него должна была распространиться.
Сигизмунд вздохнул, около двери зашелестело, он быстро спрятал портфель, счастливое прошлое должно было убежать, уступая место настоящему.
На пороге показался тот самый Лула Скотницкий, старый, седеющий уже королевский придворный, который уступил перед королевой. Он заглядывал к пану, не нужно ли чего? Сигизмунд повернул к нему мягко прояснившееся лицо.
– Лула, – шепнул он, – посмотри, нет ли ксендза Самуэля?
– Он давно ждёт в канцелярии, – ответствовал Скотницкий.
– Пусть придёт, – сказал Сигизмунд.
Придворный поспешил с приказанием, и через минуту ксендз Самуэль со связкой бумаг и пергаментов стоял перед королём, который молча приветствовал его движением головы. Увидев бремя, которое нёс подканцлер, он усмехнулся, подняв вверх брови.
– Есть что подписать, милостивый пане, – засмеялся епископ, который на углу стола сложил письма и привилеи. – Предшественники вашего величества не давали себе труда прикладывать собственную руку к письмам, достаточно было печати.
– Ха! – засмеялся король. – Нужно показать, что король хоть писать умеет.
И он указал на место Мацеевскому, который, не спеша с работой, спросил о здоровье.
– Я страдал ночью, – сказал король, – днём всегда боль даёт мне передышку. Наступает осень, это пора, в которой больше страдаю, трудно senectus ipsa est morbus.
– Помните, милостивый пане, ваше деда Ягайллу, – сказал Мациевский, – у вас его кровь и сила, а тот до дряхлой старости сохранил силу и здоровье.
– Да, – отпарировал Сигизмунд, – но жил иначе. Я, может, превосходил его силой, потому что ломал подковы в руках и смянал серебряные кубки, но сейчас уже и трухлявой палки бы не сломал.
Старик вздохнул и задумался.
Он больше об этом не говорил.
– Вы молодого (король иногда так звал сына) не видели? – спросил Сигизмунд.
– Со вчерашнего дня нет, – ответил Сигизмунд.
– Не знаете, как принял он решение о браке? – добавил старый король.
– Его заранее старались против него расположить, – сказал Мациевский. – Трудно предполагать, чтобы этому влиянию сопротивлялся собственной силой. Но вещь это не новая. Свою наречёную он знает по письмам, знает, что принесёт ему сердце, заранее предназначенное, что она воспитана матерью набожно. Не даёт ничего знать по себе… юношеские романы он должен забыть, но хорошо было бы заранее их запретить.
Король начал хмуриться.
– Как? – спросил он коротко.
– Удалить любовницу со двора королевы, – шепнул тихо Мациевский.
Сигизмунд обеими руками обхватил голову… ничего не говоря, он показывал, что видел в этом великую трудность. – Выдать бы её замуж и обеспечить приданым, – добавил ксендз Самуэль, – найдётся не один, что позарится на красивую куклу.
– Никому её сейчас не отдадут, – прошептал Сигизмунд. – Слишком нужна. Я бы должен за неё начать войну. – Не моё дело с интригой бороться интригой, – говорил далее, по-прежнему шепча, Мациевский, – мой сан это не позволяет, характер этим гнушается. Это должен сделать кто-нибудь другой и заранее избавить нас от неё.
Король долго не отвечал, но размышлял, насупившись, вздохнул пару раз и наконец пробормотал:
– Для чего это пригодится? Разве не найдётся другая, поставленная на её место, когда будет нужно использовать её как инструмент? Во фрауцимере достаточно таких, что охотно поддадутся искусу.
Он замолчал.
Ксендз Самуэль, словно побеждённый этим аргументом, также молчал, но думал, что попробовать удалить ту, о которой повсеместно знали, что была очень любима молодым паном, не помешало бы, – однако он имел отвращение прибегать к таким способам, хоть в честном деле; то было оружие неприятеля, не его.
Он обратился к бумагам и начал их перелистывать, готовясь подать их королю, который уже тянулся к близко стоявшей чернильнице и перу, чтобы приготовиться к подписанию.
Подканцлер читал содержание каждого документа, а часто ему не нужно было даже до конца их дочитывать, потому что Сигизмунд давал ему знать, что о деле, о которой шла речь, помнил.
Было удивительным, что сломленный телом и духом, часто забывчивый в текущих делах, там, где шла речь о более важном, Сигизмунд словно просыпался и к нему возвращалась вся его былая живость ума.
Когда женский крик и ссора ему не докучали, возвращались память, разум, рассудительность – старость не давала о себе знать. Но теперь эти проблески редко бывали длительными, каждая ссора с Боной, каждый пережитый час её упрёков отбирали у него силы и погружали его в ту онемелость, из которой ему потом трудно было подняться. Тогда он всё принимал равнодушно, холодно, молчаливо, казалось, говорил: «Будь что будет! Путь распоряжается Провидение! Будет так, как Оно пожелает!»
Даже этими словами, равнодушный, он иногда отвечал ксендзу Самуэлю, отказываясь от борьбы, из которой не надеялся выйти победителем.
Этим бессильным минутам равнодушия, которыми умело пользовалась Бона, она обязана была постепенным ростом своей власти, и приятелей короля, предвидевших, что вскоре она одна всем завладеет, охватывало сомнение.
Молодой король жил в замке, хотя этот непрестанный надзор, на какой его обрекло пребывание под боком отца и матери, обременял двадцатилетнего государя.