Для Дудича, которому было не к кому обратиться, а сказать правду, не смел, более длительное пребывание обещало быть очень тяжелым. Он не знал, что делать.
Выйти боялся, чтобы не подумали, что подсматривал и шпионил; это могло бы разгневать Кмиту.
Белый появился только на следующее утро.
Он нашёл Дудича молчаливым и подавленным.
– Ты выспался? – спросил он.
– Что же мне было делать?
– Наешься теперь, – смеялся Белый, – а когда не будет занятия, пей. Что предпочитаешь? Мёд добрый, пиво сносное, вином не похвалюсь.
Дудич вздыхал. Белый, верно, уже оповещённый Кмитой, усмехнулся. Авнтюрист, отлично закалённый, никого и ничего никогда не боялся и никакой тайны скрывать не умел.
Он посмотрел на бедного, молчаливого Дудича.
– Скажи мне, – отозвался он вдруг, – чем ты провинился у королевы, что тебя сюда к нам в наказание выслала?
– Как это, в наказание? – возмутился Дудич. – Но я у её величества в большом фаворе.
Белый начал смеяться, с жалостью поглядывая на товарища.
– Так тебе, бедняга, кажется, – сказал он. – Кто поймёт эту итальянку. Это дьявол, не женщина. Она тебе улыбается, а (тут он ударил огромным кулаком себя в грудь), я говорю тебе: ты в чём-то провинился.
Дудич аж с лавки вскочил.
– Откуда ты это знаешь? – крикнул он.
– Этого не спрашивай, – сказал Белый, – только скажу тебе: хорошенько рассчитайся с совестью.
Дудич глубоко задумался.
– Не может этого быть, – ответил он, – если бы даже хотел, как же я, маленький человечек, мог эту милостивую госпожу, которая всем у нас заправляет, подвести или вызвать у неё негодование. В конце концов мне нужна её милость, я служу ей… нет… этого не может быть!
Белый боролся с великим желанием проболтаться.
– Не выдашь меня? – шепнул он.
Петрек положил пальцы на пальцы и сделанный из них крест поцеловал.
– Ну, тогда скажу тебе, – шепнул Белый, – что в письме к маршалку нет ничего, кроме того, чтобы как можно дольше старался держать тебя при себе, не давая ответа. Дудич побледнел, слушая, потому что приказ этот не мог поместиться в его тесной голове. Он не понимал, что могло привести к этому изгнанию.
Он сел в отчаянии на скамью.
– Плохо тебе у нас не будет, – прибавил Белый, – Кмита своим иногда поскупится на корм для лошади, но чужым никогда, потому что в глазах людей хочет быть большим паном. Только ты здесь утомишься, ну, и кто знает, если дойдёт до какой-нибудь разборки, и шишек можешь получить.
Дудич не отвечал, так был погружён в себя, Белый, который увидел в окно на дворе какой-то беспорядок, не прощаясь, выбежал. Он остался тогда наедине со своими тяжёлыми мыслями.
Он не мог понять, что означало поведение королевы, потому что о том, что оно было связано с Дземмой, он вовсе не догадывался. Остаться тут надолго было для него непередаваемым мучением, именно по причине итальянки, осаду которой подарками он начал.
Он долго думал и решил в конце концов написать кому-нибудь письмо в Краков, прося о помощи, но не мог придумать, кому бы мог довериться.
Не скоро пришёл ему на память пан каштелян Бецкий, Бонер, потому что сделал вывод: если королева хотела, чтобы он был вдалеке, то, может, как раз для короля было бы хорошо, если бы он находился вблизи?
Написать письмо было удачной мыслью, потому что один из пяти человек, что его сопровождали, мог его втихаря отвезти в Краков; дело шло только о том, как написать письмо.
Дудич не получил почти никакого образования. На самом деле, он припоминал, что ходил в школу в Величке при костёле, научился там читать напечатанное, а что касается письма, то, не имея к этому способностей, только позже, когда должен был вести счета, сам научился корябать, подражая печатным буквам. Поэтому его письмо, он сам это чувствовал, будет оставлять желать лучшего, а пользоваться кем-либо на это дворе было опасно. Он вздохнул оттого, что не предвидел, как много может пригодиться в жизни умение писать.
В последующие дни делать было нечего. Белый, хотя не забывал о госте, был слишком занят, чтобы сидеть с ним часами. Наевшись, напившись, выспавшись, осведомившись о лошадях, поговорив со старым слугой, Дудич остался один и не имел других дел, кроме как, сидя у окна, рассматривать двор.
Та же его часть, которую имел перед глазами, не давала слишком разнообразного вида. Там отводили коней на водопой, приносили сено и корм в конюшню, шли батраки, проходили солдаты, а под вечер ветер заметал рассыпанное сено и мусор, либо остатки сухого снега, который уже начинал порошить.
Белый, немногословный, почти каждый день повторял одно, когда приходил:
– Наелся?
– А как же!
– Напился?
– Благодарствую!
– Ложись спать, потому что больше у тебя работы нет.
Очень не скоро Дудич напал на мысль, что, может, причиной изгнания была его любовь к прекрасной итальянке.
– Охмистрина меня предала, – повторял он сам себе.
Только через две недели Кмита выехал из Кракова назад в Висничу, а с его двором и тот невольник, об отправлении которого в Краков не было даже и речи.
конец первого тома
Том второй
Приближалась весна и условленное время прибытия молодой королевы в Краков.
После довольно тяжёлой зимы король Сигизмунд Старый, словно оживлённый надеждой на этот брак, чего он так хотел для сына, чувствовал себя более сильным. Доктора находили, что здоровье его действительно улучшилось.
Епископ Самуэль, который ежедневно видел своего старого пана, приписывал это равно приближающейся свадьбе, которую король очень хотел, как и перемене, произошедшей в обхождении с мужем старой королевы. Все обратили на это внимание, но толковали её по-разному.
В то время, когда между Веной, Прагой и Краковом шли последние переговоры об этом браке с молоденькой Елизаветой, Бона всевозможными способами пыталась ему помешать.
Она льстила себе, что вместо неё сумеет выхлопотать для сына французскую герцогиню, дочку Франциска I. Её ненависть к императору и к отцу Елизаветы, будущей снохи, усиленная тем, что доставляли ей трудности в делах неаполитанских владений, а в Венгрии и Семиграде любимой дочке, Изабелле, ставили препятствия в поддержке интересов малолетнего сына, бессильная ненависть побуждала к необдуманному безумию. Она боялась открыто выступить против императора из-за Бара, против отца Елизаветы – ради Изабеллы, поэтому тем фанатичней старалась вынудить мужа порвать с ними.
Старый король должен был выносить постоянные упрёки, сцены со слезами и криками – такие вспышки, что Бону часто выносили женщины на руках, а король после такого кризиса ложился в постель.
Когда, несмотря на всякие предостережения лекарей, эти мучительные склоки то и дело продолжались, а Сигизмунд поначалу, может, не поддавался, потому что для него дело шло о чести, о данном слове и о давней мечте: женить сына на внучке брата, – болезнь и слабость короля значительно усилились, стали почти угрожающими.
Немного позже, когда дата свадьбы была уже окончательно назначена, письма высланы, все условия обговорены, Бона вдруг почти смягчилась, замолчала, поддалась неминуемому последствию обязательств и совсем прекратила свои нападки и выговоры.
Это неожиданное спокойствие показалось таким неестественным для тех, кто знал упрямство итальянки, что с минуты на минуту ожидали возобновления войны. Между тем королева стала совсем спокойной.
Она каждый день приходила к мужу с разными делами, очень заботилась о его здоровье, вопроса о браке никогда не касалась, а если случайно затрагивали что-то, находящееся с ним в связи, она сжимала уста, вынуждала себя к молчанию.
В простоте душевной Сигизмунд, очень обрадованный этой переменой, приписывал её единственно проявленному постоянству характера.
Он был несказанно благодарен жене, что прекратила войну, и испытанное разочарование старался ей вознаградить, поощряя во всех других делах, охотно делая ей уступки, и даже против Мациевского часто склоняясь на её сторону.
Действительно Бона ходила теперь такая спокойная, отречённая, как если бы с мыслью этой связи вполне смирилась.
Одни вместе с королём радовались этому, другие, такие как Мациевский и Бонер, не верили в мир. Каштелян Бецкий повторял ксендзу Самуэлю:
– Говорите, что хотите, это коварство… я его боюсь. Самый страшный неприятель, когда притаится… а, зная природу итальянки, можно ожидать, что не напрасно вынудила себя к этой покорности. Она что-то плетёт и ждёт.
– Но что? – отвечал ксендз Самуэль. – Что она сможет им сделать, когда однажды поженяться?
– Не знаю, – сказал Бонер, – но я убеждён в том, что королева не даст себя обыграть. Поэтому нужно, не пренебрегая, быть бдительным и не трубить заранее победу.
Подскарбий имел некоторые признаки, из которых он не напрасно заключал, что то, что называлось миром и согласием, было только treuga, перемирием, служащим для того, чтобы собраться с силами и приготовить оружие.
По своей обязанности каждый день бывая в замке, общаясь с людьми, денежные дела которых делали их зависимыми от него, Бонер имел возможность узнавать больше, чем другие. Возможно, он также лучше распознавал поступки, которые другие считали нейтральными.
Он хорошо знал, что королева, обычно только поощряющая романы сына, когда они не выходили за рамки её фрауцимера, но сохраняющая некоторый decorum и внешне деятельно в них не вмешиваясь, теперь почти явно опекала Дземму и помогала сыну завязать с ней, в преддверии свадьбы, как можно более тесные отношения.
Для тех не только никаких препятствий не было, но мать их явно очень усердно покрывала – а её милость к прекрасной итальянке росла так, что во всём дворе пробуждала зависть.
Хотя романы были, вроде, покрыты тайной, знал о них весь двор, а Дземма, гордая привязанностью Августа, вовсе не стыдилась показывать, какое место занимала в его сердце.
Поразило и то, что скупая обычно королева для итальянки ничего не жалела, осыпала её подарками, наряжала, покрывала драгоценностями, а сына обеспечивала деньгами для удовлетворения самых странных фантазий любимой.