Две королевы — страница 29 из 73

– Я знаю об этом, – сказал Август, – но от меня, который её вовсе не знает, невозможно требовать преждевременного чувства.

– Да, лишь бы преждевременное и неоправданное отвращение его не опередило, – сказал Мациевский. – На дворе, а делается это на всех дворах, кружится множество интриг, не дайте себя в них впутать.

– Я до сих пор их не вижу, – ответил Август.

– Тем, может, хуже, – сказал епископ с улыбкой, – потому что мы, которые их замечаем, боимся их из-за вас.

Август невзначай вздёрнул плечами.

– Королева имеет предубеждение к нам всем, – говорил ксендз Самуэль, – потому что мы поддержали связь с внучкой короля Владислава, но мы это делали, подстраиваясь под волю нашего государя.

– Мы исполнили то, чего он горячей всего желал. Брак во всех отношениях обещает быть счастливым.

Август слушал с опущенными глазами.

– Не годится мне, – добавил епископ, – подговаривать сына против матери, и упаси Бог меня от этого, но королева чувствует себя обиженной, что её не послушали… эта причина всему.

– Но, ваша милость, – прервал Август, – вы не можете отрицать, что мать, равно как отец, желала для меня счастья; кто же сегодня может рассудить – отец ошибся или она?

– Это счастье, милостивый пане, – живо отвечал ксендз Самуэль, – зависит полностью от вас. Всё, что его может дать, находится в особе будущей королевы… не нужно только отталкивать.

– Но я не заслужил, чтобы меня в этом подозревали, – ответил Август. – Разве я не послушен?

Епископ склонил голову.

Они обменялись ещё несколькими словами, и когда молодой пан задвигался, будто бы хотел уйти, ксендз Самуэль его не задержал. Попрощались вежливо, но холодно.

Королева Бона уже знала о сыне; дорогу ему преградил придворный, зовущий его к ней. Она не была одна, вечерние гости как раз хотели садиться за Collazione на итальянский манер. Столовая комната королевы была освещена, стол был накрыт и гости уже были рядом с ним.

Бона была больше чем хозяйственной, знали её скупость: в поданных блюдах не было избытка не для глаз, не для нёба. Только любимец Гамрат, о котором помнили, получал вино, какое любил, лакомства, которые ел, и деликатесы, для него предназначенные. Королева не любила избытка в еде, а в то время уже начинала страдать.

Она сидела за столом, у её стула были две девушки, а одной из них была Дземма, которая, по шагам узнав Августа, повернулась к входящему и первая приветствовала его взглядом, смело направленным на него.

Рядом с Гамратом сидели два старших урядника. Епископ, с некоторого времени понурый и грустный, теперь также рассеяться не мог и сидел ещё мрачный.

Бона приписывала это Собоцкой, хотя никто причины этой перемены в настроении угадать не мог. Кто раньше знал многословного, весёлого, оживлённого, даже слишком показывающего весёлость и веру в себя Гамрата, теперь его едва мог узнать в суровом и молчаливом, внезапно стареющим и как бы чем-то встревоженном человеке. Казалось, его взгляд ищет вокруг каких-то призраков. Снисходительный раньше к духовенству, он стал теперь не в меру суровым и строгим к восприятию дисциплины. Словом, это был другой Гамрат.

Только его привязанность к королеве и верное постоянство в служении ей остались, как были. Он во всём поддерживал сторону Боны.

Увидев входящего молодого пана, Гамрат поднялся – место рядом с матерью ожидало его. Бона глазами уже с лица сына старалась прочитать то, что он с собой принёс.

Едва он сел, Бона поспешила подать ему воду и полотенце, но молодой пан есть не хотел и поблагодарил её за них.

Мать наклонилась к нему.

– Ты был у отца?

Тут посыпались вопросы, а склонившийся епископ слушал вместе с королевой ответы. Но Август быстро отделался, говоря, что отец повторил ему обычные поучения и предостережения.

Бона слушала со сжатыми губами и насмешливым выражением лица, казалось, говорит: «Напрасно думаете со мной бороться!»

Для Гамрата, а вместе для сына, грусть которого в течение нескольких дней всё увеличивалась, Бона, помимо ужина, придумала развлечение.

Итальянец Монти, славный музыкант и певец, должен был прийти с лютней и спеть несколько canzon. Монти с недавнего времени прибыл в Польшу, специально на королевский двор, надеясь во время свадьбы на добрый урожай для себя.

В то время было в обычае, что не только те, кто хотел иметь певца в своём доме, оплачивали его, но достойные гости, которым он нравился, осыпали его подарками. А так как тщеславие многих склоняло порисоваться щедрой наградой, певец таким образом мог хорошо нажиться.

Нескольких свадебных дней, турниров, а после них обычных пиров хватило, чтобы оплатить долгую дорогу и вернуться домой с запасом. Давали деньги, кольца, цепочки, кубки и другие драгоценности.

Монти, итальянец чистейшей крови, о происхождении которого говорили разное, потому что его даже к очень прекрасным родственным связям с левой руки причисляли, получил хорошее образование и имел всё, что могло его рекомендовать, вдобавок к хорошему голосу.

Прежде всего смелость и броваду в выступлении, веру в себя, а при этом пристрастие к нарядам и элегантности. Был это мужчина лет около тридцати, красивый, брюнет с чёрными огненными глазами, с курчавыми волосами, локонами спадающими на плечи. Каждое его движение, шаг, манера, с какой он касался пальцами лютни, поклон, улыбка – всё это было кокетливо рассчитано. Наряжался в дорогую одежду, а облегающий костюм подчёркивал телосложение статуи. Также глаза всех девушек прежде всего обращались на волшебника, который, неся в руках лютню, шагами танцмейстера приближался к королеве.

Чёрная одежда делала его ещё более смуглым, чем он был в действительности, и выделяла белую кожу. На шее у него была дорогая цепочка, подарок императора, а на короткой страдиотке был наброшен лёгкий плащик. На пальцах блестели красивые перстни.

Королеве Боне он нравился не только голосом и фигурой, но и лестью, какой её осыпал. Заранее ему улыбалась.

Когда подошёл Монти, в зале наступила тишина, а когда по приказу королевы ему подали табурет, который он занять отказался, не было слышно ни малейшего шума, так что можно было услышать шипение горящих свечей.

Хотя Монти на табурете выглядел бы равно живописно, всё же предпочёл стоять, потому что таким образом его красивая фигура казалась ещё более ловкой и движение, которыми сопровождал песни, были более свободными.

Можно было сказать, что он не пел, а играл свои песни, столько было мимики во взглядах, в подъёме и наклоне головы, в выражении губ, в жестах рук, которые то пылко дёргали лютню, то едва касались её.

Не удивительно, что страстный припев и игра произвели на слушателей огромное впечатление. Когда первая песнь отзвучала, похвалам не было конца, а артист, водя глазами по собравшимся, получал нескончаемую благодарность в огненных глазах женщин.

Хотя он не гнушался и самой скромной симпатией, казалось, что главным образом он заботится о том, чтобы понравиться старой королеве и стоявшей рядом с ней Дземме. Он преследовал её, обливал своим огненным взглядом, а прекрасная итальянка, хотя ей это очень льстило, в конце концов почувствовала себя обиженной и показала суровое лицо и отвела от него взгляд.

За первой кансоной пошла вторая и третья, после грустной – весёлая, после этих – фиглярная, и, как легко предвидеть, ни в одной из них не было недостатка в любовном мотиве.

Монти был счастливо расположен.

Гамрат подал ему кубок вина, который он, встав на колено, выпил за здоровье королевы.

И Август немного повеселел, слушая красивое пение, которое переносило его в какой-то лучший, более светлый мир.

* * *

Заканчивался апрель, когда в Кракове готовились к приёму королевы, её мать и отец с тревогой ждали дня расставания, когда молоденькое, слабое, перепуганное существо должны были отдать в чужие руки.

Многое ожидали от старого короля Сигизмунда, но также заранее знали, как была расположена и что тут значила Бона. Король-отец утешал себя и мать тем, что имел в своих руках судьбу дочки Боны, Изабеллы, и её сына, что император, брат его, мог если не отобрать у королевы неаполитанские княжества, ему подвластные, то пригрозить её правам на них.

Поэтому тут надеялись, что молодая пани, имея опеку отца и дяди, будет на польском дворе хорошо принята.

Мать, которая самым нежным образом была привязана к этому ребёнку, также обдумала средства, чтобы молоденькая девушка, внезапно переезжающая в тот незнакомый мир, имела у бока заботливую няню и собственную службу, к которой привыкла.

Елизавете действительно были нужны эта опека и присмотр; был это едва распустившийся цветок, но хрупкий, бледный и пугливый.

Неженка и любимица матери, постоянно при ней, привыкшая к проявлениям сильной родительской любви, она нуждалась в ней, как в воздухе для жизни. Красоты ей хватало, а прежде всего невинной, детской прелести, которой несмелость добавляла выражения. Её походка, взгляд, каждое слово выдавали мягкую душу, нуждающуюся, чтобы в обхождении с ней люди умели её уважать. Она хотела всем понравиться, но никого не хотела затмить – так была покорна и скромна.

Мать напрасно хотела убедить её набраться побольше отваги и меньше гнуть шею перед людьми – она отвечала ей улыбкой и наивным словом:

– Раз я не умею быть другой.

И поднимала глаза к матери, которая отвечала ей трогательным объятием.

Елизавета была такой с детства. Её родители желали ей больше энергии, зная о судьбе, какая её ожидала, но с возрастом мягкость не изменилась, боязнь не отступила. Она имела как бы предчувствие своей будущей участи. В Польше ждала её золотая корона Ядвиги, терновый венец и ореол мученицы. Она от всего охотно бы отказалась, но судьба делала её жертвой – она должна была идти как заложник мира, союза, как узел двух царствующих семей.

Из Польши Герберштейн и другие привозили тревожные новости. Но там им верить не хотели, считали их преувеличенными.