Две королевы — страница 38 из 73

Это привело её в некоторую горячку. Гневаться на себя она не умела, была зла на всех.

Этот день, отравленный с утра фальшивым шагом Боны, тянулся долго, вроде бы на развлечениях, а в действительности на мучительных церемониях. Старая королева старалась помешать сближению супругов, и в этот день они не соединились; но приказы Сигизмунда, заранее назначенный неумолимый церемониал вынудили её сдаться – и королеву Елизавету вместе с мужем отправили в их спальню.

Чуть только это случилось, а старый король приказал отнести себя в свою комнату, сильно нуждаясь в отдыхе, Гамрат из обеденной залы поспешил за Боной в её комнаты. Итальянка шла взволнованная, покрасневшая от гнева, и не заметила, когда он подошёл к ней. Только когда она повернулась в своей комнате к сопровождающим её девушкам, увидела идущего за ней архиепископа.

Его лоб был нахмурен, а лицо мрачным. Королева бросилась на стул, отстёгивая цепочки и снимая украшения, которые с гневом бросила на стол.

Перед ней стоял архиепископ.

– Милостивая пани, – заговорил он, – позвольте вам сказать, что случилось плохое, в самом деле плохое!

– Что случилось? – крикнула итальянка.

– Только одна мать ничего не дала невестке! – сказал Гамрат. – А это случилось в присутствии послов, которые завтра, если не сегодня, донесут об этом императору и королю-отцу. Они отомстят, не дай Боже, на Изабелле, на ваших княжествах.

Королева почти судорожно тряслась от гнева.

– Молчи! – крикнула она грозно, не в силах сдержать себя. – Я так хотела и так сделала… хорошо или плохо, так вышло. Когда захочу, я вознагражу за это.

– Никогда, – ответил Гамрат, – ни один подарок публично устроенной обиды не оплатит. Ваша милость, хуже того, вы выдали себя.

– Не упрекай меня, – прервала королева, – что сделано, то сделано.

– Но сделано очень плохо.

Королева ногой ударила о подножку и шикнула. Гамрат склонил голову и замолк. На глаза Боны навернулись слёзы бессильного гнева. Затем в дверях послышался шорох – маршалек покорно звал наияснейшую пани, чтобы изволила пойти к его величеству королю. Значение этого вызова легко было угадать. Бона должна была приготовиться к серьёзым, укорам. Она заранее это предвидела и была готова однажды начать войну, которую долго откладывала.

Гамрат что-то шептал ей, пытаясь успокоить, – она поднялась ещё более гневная и нетерпеливая. Она ему даже не отвечала, шла быстрым шагом прямо через пустые внутренние комнаты к спальне Сигизмунда.

В эту пору старый король обычно уже был в кровати; она нашла его сидящим ещё в кресле, а капеллан, который готовился читать с ним вечерние, отложенные, молитвы, стоял у другой двери и, взяв книгу под мышку, исчез.

Прежде чем Бона подошла ближе, обычно медленно говоривший король вспылил так, как давно ему не случалось. – Перед целым светом тебе нужно было показать эти раны, которые нам наносишь, этот яд, которым нас поишь, неразумная женщина!

Бона гордо стояла, вытягивая руки.

– Меня довели до крайности, – сказала она в бешенстве. – Вы хотели сделать из меня какую-то куклу, которая скачет так, как ей прикажут. Такой я никогда не была и не буду. У меня отбирают сына.

Сигизмунд по-итальянски, тихо, отдельными, обрывистыми словами уже просто бранил королеву.

– Не кричи, – воскликнул он в итоге, – тебе нужно, чтобы все в замке, вплоть до слуг, знали, что у нас нет согласия, ни между супругами, ни в семье. Ты хотела ударить Елизавету, а поразила собственную дочку, любимейшую Изабеллу. Ты думаешь, император это простит?

Слушая, Бона металась, плакала и проклинала одновременно.

– Я должна была давать ей подарки? За что? За то, что влезла сюда между мною и сыном, между мной и тобой… эта бледная, худая, больная девушка, которая может принести болезнь моему сыну! Ты этого добивался! Даже жалких тридцать тысяч золотых, из которых сто ушло, не заплатят за её приданое. Я сюда всё-таки кое-что принесла, и должна что-то значить. Вы хотите меня раздавить, отстранить, дать затмить этой немецкой…

Она продолжала говорить, а Сигизмунд одно повторял, такой же гневный, как и она:

– Молчи! Молчи!

– Не буду молчать! Буду разглашать всему свету! – кричала она. – Я мать, я королева, я имею тут права, которых не дам у себя вырвать. Я смогу за себя отомстить.

Сцены подобных упрёков, ссор, которые порой доходили до того, что бессознательная Бона бросалась на пол, повторялись часто. Сигизмунд привык к ним и знал также, что никогда не выходил из них победителем. Сломленный, ослабленный в итоге он должен был уступить.

Однако в этот день он слишком сильно чувствовал оскорбление, нанесённую снохе, чтобы признать себя виноватым и побеждённым. Он смерил Бону грозным взглядом, рукой ударив о подлокотник стула. Итальянка, как всегда, оплакивала ту же извечную тему, которая постоянно повторялась долгие годы.

– Это твоя благодарность за то, что тебе, старику, и твоей варварской стране пожертвовала свою молодость, что спасла вас моим золотом, что была тут преследуема, несчастна, растратила себя напрасно, была окружена врагами.

Слёзы и проклятия прерывали эти выкрики. Итальянка судорожными движениями рук то рвала на себе одежду, то, казалось, покушалась на старого короля, который сидел неподвижно, насупленный, но непреклонный.

– Ты и твои, – сказал он, – никогда не давали мне покоя. Всему, что я хотел, ты препятствовала. На моей дороге стояли твои приспешники. Из-за тебя я потерял уважение у своего народа и света. Твои заговоры…

Бона подскочила, не давая ему говорить.

– Если бы не я, – воскликнула она, – если бы не мои деньги, ты был бы нищим. Я должна была вкладывать в детей, помогать тебе, поддерживать казну.

– А эти деньги ты берёшь не из своих неаполитанских владений, но из моих подарков и милости! – сказал Сигизмунд. – Молчи и покорись, негодная.

Упрёки короля совсем не могли помочь ей успокоиться. Бона всё сильнее бушевала, всё больше, и вскоре невозможно было разобрать, что говорила, таким диким голосом она кричала. Бороться с ней на словах Сигизмунд никогда не умел. Несколько раз повторив своё обычное: «Tace, fatua!», он замолчал, опёрся на руку и очень равнодушно слушал возгласы, брань, крики, стоны. Они не производили на него никакого впечатления, он ждал окончания.

В конце концов обессиленная Бона, вместо того чтобы броситься на стул, бросилась на пол и гневно рыдала.

– Слушай, – сказал Сигизмунд серьёзно, – если твоё безумие даст тебе понять разумные слова. Не думай, что я сдамся там, где речь идёт о будущем моего единственного сына и снохи, которую я любил, как собственного ребёнка. Ты хочешь разделить связанный Богом брак… я не допущу этого. Покажу тебе, что я тут пан, и быть им должен.

На мгновение утихнув, когда он говорил эти слова, Бона вскочила с пола и иронично рассмеялась.

Этот неожиданный, ужасный смех пронзил бедного Сигизмунда, как страшнейшая угроза, он побледнел, закачался, замолчал. Ничего не говоря, Бона смерила бессильного старца глазами, гордо выпрямилась, поднимая голову, скривила губы и безучастно сказала:

– Что-нибудь ещё хочешь мне поведать? Твоих угроз я вовсе не боюсь. Я люблю своего сына и, пока жива, буду его защищать.

– Что ему угрожает? – проговорил король гневно. – Что?

– Жизнь с ненавистной, с навязанной, с отвратительной женщиной, которая будет здесь шпионом и служанкой императора и своего отца, моих врагов, и Изабеллы.

– Ты могла бы завоевать их как союзников, а делаешь своими врагами.

– Потому что они никогда ничем иным быть не могут и не будут, – воскликнула Бона. – Тебя, выжившего из ума старца, они обманывают, меня не смогут.

Сигизмунд снова приказал молчать, а королева отвечала ему смехом.

Перепалка и ссора, наверное, продолжились бы, если бы в дверь не начали скрести.

Королева бросила на неё гневный взгляд, не понимая, кто мог так дерзко ломиться, когда она разговаривала с королём. Однако же Сигизмунд легко догадался, что это ни кто иной, как доктор. Как ни странно, не обычный доктор короля, но лекарь королевы Николо Катиньяни; появилось его бледное, длинное лицо, обрамлённое чёрными волосами, простыми космами спадающими на плечи, и сказал по-итальянски королеве, что Сигизмунду в эту пору нужен отдых.

Хотя обычно советы и наказы Катиньяни Бона слушала, в этот раз она была слишком возмущена, чтобы молча принять предостережение.

– А зачем же меня сюда звали? – сказала она наполовину доктору, наполовину мужу. – Я вовсе не думала прерывать его спокойствие. Мне приказали прийти, как ребёнку, чтобы его отругать.

Король шикнул, ему не понравилось это признание перед чужим – но Бона никаких тайн от него не имела.

Катиньяни вошёл, совсем без смущения, поклонился Сигизмунду, положив руку на грудь, подошёл к Боне и с уважением, но настаивая, что-то ей прошептал. В итоге сопротивляющуюся, гневную королеву он своим авторитетом сумел склонить выйти.

Чуть дальше от двери ждали каморники со светом, которые ещё всю взволнованную и едва пришедшую в себя королеву хотели отвести в её покои. Она так была ослеплена гневом, что Катиньяни несколько раз был вынужден ей показывать направление, каким нужно было идти.

В покоях её ждал Гамрат, который хотел знать, чем кончился разговор со стариком. Ему не было особой необходимости об этом спрашивать. Достаточно было взглянуть на перекошенное, изменившееся лицо Боны, вылитую голову Медузы.

Это Гамрат выслал Катиньяни, чтобы пресечь слишком долгий спор и опасные для обоих вспышки.

Посадив свою госпожу в кресло, итальянец пошёл за лекарством от возмущённой крови и нервного напряжения. Принёс кубок приготовленного напитка; сначала часть его выпил сам, потому что из опасения быть отравленной Бона никогда иначе лекарств и пищи не принимала, и, вытерев рукавом кубок, он подал его госпоже.

Она боялась поднести его к устам.

– Лекарство? Чем оно мне может помочь? Меня преследуют, унижают, угрожают.