она не решится ничего тебе сделать. Только не тревожься и не показывай по себе, если даже будешь страдать. Все глаза обращены на тебя и ты уже заполучила все сердца. У старого Сигизмунда на глазах слёзы, когда смотрит на тебя, Тарновская и её сестра с благоговением говорят о тебе, весь двор восхищается твоей красотой и мягкостью. Бона против тебя ничего не сделает, и люди только больше, чем до сих пор, будут её ненавидеть.
Молодая госпожа слушала в задумчивости.
– Бона, – сказала она тихо, – ты о том знаешь, когда все приносили подарки, она одна мне не дала ничего, ничего… Когда дошла до неё очередь, ждали… на лице старого короля я видела удивление и гнев, но я не показала даже, что поняла это.
А! Боже мой, – прибавила она, – разве я нуждаюсь в этих подарках, в этих богатствах, лишь бы имела его сердце! Я отдала бы Боне всё, что имею, пусть только не мешает нам любить друг друга.
Был уже белый день. В замке сначала слабое оживление ежеминутно возрастало. На замковых дворах, несмотря на пронизывающий холод, готовили площадь для турниров, посыпали её песком, вбивали колья, окружали её цепями и верёвками.
К старому королю стали съезжаться сенаторы, чтобы совершить то, что было наиболее спешно, прежде чем начнутся развлечения, игры и приём чужеземных гостей.
Король Сигизмунд, мало отдохнув после вчерашнего боя с женой, встал уставший, ожидая при первой возможности нового взрыва. Ничто его так не мучило, как эти крикливые резкие стычки, которые унижали его достоинство.
Он решил также избегать встречи с Боной.
Обычно она узнавала о здоровье мужа, когда он вставал. В этот день Сигизмунд её не ждал, когда дверь отворилась, вошла Бона с нахмуренным лицом, уставшая, гордая, но на первый взгляд спокойная. За нею тут же шагал Катиньяни, что предотвращало склоку. Король вздохнул свободней.
– Дай мне сил, если можешь, – сказал он итальянцу, – ты видишь, что они нужны мне. Человеку они одинаково, увы, нужны, чтобы снести боль и чтобы справиться с счастьем. Мне уже и развлечения втягость.
Катиньяни выпалил жалобу на майский холод, в то время, когда во Флоренции от жары невозможно было удержаться в городе. Он жаловался на такой несчатливый край, в котором приходилось мёрзнуть в продолжение по меньшей мере восьми месяцев.
Король сказал вполголоса:
– Синьор Николо, может, нужно благословить этот холод, если он не даст распространиться моровой эпидемии, о которой уже слышно, а жара её увеличивает.
Катиньяни побледнел и перекрестился.
– Упаси Бог нас от неё, – прошептал он.
Королева молчала, прикусила губы, бросила несколько вопросов и вместе с доктором вскоре собралась выйти.
Король вздохнул свободней; за остальную часть дня он мог быть спокойным и уверенным, что бури не будет. Этот день, как и предыдущие, прошёл на увеселениях, которые в эти времена обычно сопровождали любой большой праздник.
В замковом дворе устроили турниры, хотя пронизывающий холод, который напоминал о зиме, сильно донимал нарядным рыцарям, оруженосцам и дамам, смотрящим с галереи. Королева Бона показывалась мало; по её лицу хотели прочитать, что чувствовала и собиралась делать, но после резкого взрыва она себя сдерживала. Гамрат и другие умоляли, чтобы при чужих она так открыто не объявляла своей неприязни к молодой королеве, о которой, должно быть, незамедлительнно донесли в Вену и Прагу. Кажется, она послушалась этого совета.
На самом деле она не стала более любезной с Елизаветой, но во время турниров и следующих после них пира, раздачи наград и танцев она не показывала, что имела на душе, и обращалась к окружающим, начиная разговор.
Старый король наблюдал за женой и был очень рад перемене. Он льстил себе, что на этом война закончилась, а молодая королева своею добротою примирила итальянку.
Вечером Бона, на первый взгляд ни в чего не вмешиваясь, сумела так всё устроить, что Август даже не заглянул к супруге, сказав ей сухо и холодно, когда провожал в спальню, что она должна отдохнуть и подкрепиться сном.
Сам он с некоторым хвастоством вернулся от жены к матери и оставался у неё так долго, до такого позднего часа, что не видели, когда он вышел.
Мало кто знал о том, что через покои королевы-матери был незаметный проход прямо в комнату Дземмы, в которую Август мог проскользнуть под опекой Боны, не обращая на это глаз. Среди женщин эта тайна сохраниться не могла.
Дземма с весёлым, победным лицом, с улыбающимися губами снова проскользнула между подругами, которые показывали ей уважение.
Король Сигизмунд, от которого нельзя было скрыть, что молодой король пренебрегал своей женой, нахмурился, подумал, на следующий день был ещё более нежным со снохой, но ни Боне, ни Августу ничего не сказал.
Только по мере того, как Елизавете пытались отравить первые минуты совместной жизни с Августом, он ещё больше о ней заботился.
Спустя пару дней отношения ещё не изменились. А Елизавета? Откуда это слабое создание, силы которого должны были исчерпаться после такого страшного испытания, брала их на дальнейшую борьбу? Как она могла с почти радостным лицом выступать публично, танцевать, улыбаться, делать вид, что не слышит того, что её может возмущать? Как сумел этот ребёнок, ни на минуту не показывая слабости, колебания, справиться с тяжёлыми обязанностями этих торжеств? Это объяснить трудно.
Быть может, что сама гордость и чувство притеснения давали ей эту душевную силу, быть может, что умная Холзелиновна давала ей указания, что наконец любовь к Августу вдохновила к выдержке с безоблачным лицом.
Бона, которая в начале была уверена, что это бедное одинокое создание, осиротевшее, без помощи, она легко замучает и победит, не могла надивиться – гневалась ещё сильней при виде улыбок и ясных взглядов своей жертвы. Это не укладывалось в её голове.
Сигизмунд Август тоже, может, ожидал другого результата своей холодности с женой. Елизавета совсем ему гнева не показывала, приветствовала его с утра улыбкой и любезным словом, весело, без обиды прощалась с ним вечером. В течение дня он не замечал на её лице ни малейшей тучки.
Двор, разделённый на два лагеря, любопытный, более или менее вовлечённый в начатое противостояние, смотрел на это зрелище с живейшей, можно сказать, лихорадочной заинтересованностью.
Что было более благородного, встало, естественно, на сторону жертвы, пробуждающей сочувствие, жалость и умеющую с таким терпеливым достоинством сносить недостойное преследование.
Малейший признак не миновал людских глаз; смотрели на Бону и Елизавету, как на соперников, сражающихся на арене. До сих пор партии старой королевы нечему было радоваться, она наносила ощутимые удары, но доспехи неприятеля даже не понесли ущерба. Гамрат, Кмита, Опалинский, наконец Бона бесились, гневались, на самом деле ничего не достигнув.
Хуже того, похвалы Елизавете, которые были у всех на устах, так во всех отношениях были оправданы, что даже враги им должны были потакать.
Новости из замка о том, что в нём делалось, переходили в город, где у Сигизмунда, как и в Вавеле, были свои люди, были они и у Боны.
Кроме того, дальше от поля боя стояла нейтральная толпа, осуждающая без предубеждения. Там в целом все также защищали короля. Проявление этого публичного суждения, дойдя до Боны, поразило её. Поэтому лагерь королевы не мог скрыть того, что делалось не по его замыслу.
Архиепископ Гамрат приписывал неудачу тому, что старая королева слишком явно показала свою неприязнь и объявила войну, когда не имела для неё справедливых причин, никакого упрёка. Между королевой и её советником возникли споры – в лагере Боны все себя и других упрекали.
В конце концов итальянка, отругав Опалинского, взглянув грозно на Гамрата, коротко, не объясняясь, ответила, что всё это исправит сама, что ни в чьём разуме не нуждается.
Таким образом, с интересом ожидали этого исправления.
Ссоры с королём не возобновлялись. Только несколько раз Бона глумливо выразилась о приданом молодой королевы, которого ни гроша не заплатили, и только третью его часть обещали на будущее Рождество.
Через несколько дней Сигизмунд очень удивился, когда Бона ему с утра объявила, что хочет принять у себя гостей, молодую королеву с сыном, и готовит им collazione. Лицо у старика просияло, а так как он жаждал мира, усмотрел в этом признак его и обращения Боны. Он целый день этому радовался, а когда кто-нибудь к нему подходил, он его спрашивал, пригласила ли его королева, или объявлял, что вечером молодая чета будет у неё вместе с гостями.
В кругах Боны эта новость произвела фурор. Мнения были различными. Гамрат очень хвалил этот шаг, называя его хорошей политикой, другие выговаривали, потому что давал врагам видимость победы. Бона об этом суждении вовсе не заботилась.
Она выдала приказы для вечернего приема, который не отличался от обычных подобных, на которые она иногда приглашала.
Гордая и скупая, желающая показать себя могущественной и не желающая чем-то жертвовать, Бона умела соединить у себя некоторого рода роскошь с экономией. Это collazione готовили также на итальянский манер, на нём должны были появиться серебро, посуда, полотенца и очень красивые приборы, но еду и напитки всегда разносили экономно, скупо и не обильно, так и теперь.
Старого короля принесли на кресле в покои жены, где находилась и молодая чета. Все нахваливали достойную, спокойную, благородную Елизавету, которая не показывала по себе ни излишнего унижения, ни преувеличенной гордости, ни, прежде всего, что чувствует себя кем-то задетой. Была такой спокойной и наивной, словно была там очень счастлива.
Сигизмунд Август, который с любопытством следил за каждым движением и словом жены, должно быть, тоже был удивлён, но не показывал этого. Порой на его лице было заметно некоторого рода беспокойство.
До сих пор Бона почти не разговаривала с молодой королевой и не приближалась к ней. У себя в гостях она приняла её также холодно, а на смиренный поклон отвечала едва кивком.