Две королевы — страница 42 из 73

Как же приятно был удивлён король Сигизмунд, когда, прежде чем сесть за стол, может, только не слишком нежным и вежливым образом, Бона приблизилась к Елизавете, неся в руке alsbant (ожерелье) из роскошных камней, с висевшей на нём драгоценностью, и, бросив ей в ухо несколько непонятных слов, надела его на шею Елизавете.

Старый король с нежностью поглядел на жену – Бона торжествовала.

Правда, она, может, запоздала с подарком, но этот не только возмещал другие, но, может, превосходил их относительной стоимостью и красотой. Послы императора и короля не могли обвинить Бону в проявлении неприязни.

Сделав это, Бона была вынуждена притворяться радостной – много говорила, любезно показывалась гостям. Некоторым сама приносила кубки сладкого вина.

Гетманша Тарновская, которая принадлежала к числу приглашённых гостей, тоже получила какой-то напиток из рук Боны, и шепнула на ухо сестре:

– Может ли итальянка всех нас тут отравить из мести?

Она сказала это наполовину шуткой, но ни одной ей пришёл на ум яд, так в то время уже думали о Боне.

За ужином, который состоял из фруктов, из сладостей, тортов и вин, вышли Монти с пением, два цитариста с музыкой, – но это не вызвало особенного веселья. Они боролись с ним, не в силах по-настоящему развеселиться. Глаза всех обращала специально поставленная Боной за молодой королевой Дземма, она была роскошно наряжена и сияла необычайной красотой. Не было тайной, что молодой король в неё влюблён. Невольно сравнивали эту великолепную Юнону с красивой, но слабой, хрупкой королевой, бледное лицо которой выдавало какое-то внутреннее страдание. Старый король один, может, её не заметил и не знал, почему её там поставили.

Дземма была нарядной, так что среди фрейлин, довольно однотипно одетых, она даже платьем и драгоценностями притягивала к себе взгляды. Сверкающее на её шее ожерелье, как бы специально надетое, имело такое сходство с тем, которое Бона дала Елизавете, что в их сближении можно было угадать какой-то умысел.

Сигизмунд Август, может, первым это заметил, вздрогнул, покраснел и опустил глаза, точно его это неприятно задело. Елизавета не видела стоявшую за собой и ни о чём не догадалась.

Когда наступил час гостям разойтись, а старый король приказал отнести себя в его спальню, гости королевы были на первый взгляд возбуждённые, довольные, улыбающиеся, но каждый из них вынес какой-то неприятный осадок с этого вечера, который показался долгим, а оставил после себя чувство беспокойства.

Как и в другие предыдущие дни, Август вернулся к матери и остался там допоздна. Никто не знал, что с ним стало.

В спальне молодая королева сидела одна со своей поверенной и воспитательницей Кэтхен Холзелин, они потихоньку шептались. Лампа горела всю ночь, в любую минуту можно было ожидать молодого короля, но, как в предыдущие дни, так и в этот, Август не показывался у жены.

Отчаявшаяся охмистрина нуждалась во всей силе закалённого характера, чтобы самой не упасть и поверенной ей молодой пани не дать залиться слезами. Бессонные ночи проходили на учёбе, на утешении, на беседах. Холзелиновна, предвидя и опасаясь самых худших последствий этой недостойной борьбы, уже ничего не могла скрывать от Елизаветы, должна была вооружить её так, чтобы на всякий случай сама справилась. Было не время заблуждаться, обманываться и утешать себя ложью. Имея дело с почти ребёнком, не приготовленным к пониманию всех гнусностей и злобы жизни, Холзелиновна была в труднейшем на свете положении.

Перед невинным, несведущим существом нужно было внезапно приоткрыть до сих пор неизвестные ему пропасти, вдохновить в него мужество. Само тихое, домашнее, богобоязненное воспитание ставили прошлое в таком несогласии с настоящим, как если бы глазам королевы открывался новый мир.

В детстве ей всё казалось любовью, благородством, всё чистым и ясным; тут, на дворе мужа, в матери его нужно было показать чудовище, в отце – бессильную жертву, в муже – слабое существо, послушное деспотизму или чарам матери.

Чары в этом веке, объясняющие всё, что было непонятным, служили как страх – везде ими прислуживались.

Поэтому ту власть, какую Бона имела над своим сыном, открыто приписывали чарам. Об этом говорили повсеместно. Старую итальянку все равно склонны были считать как волшебницей, так и отравительницей.

А всё волшебство, каким Бона использовала над сыном преимещество, было её снисхождение ко всем романам юноши, фантазиям подростка. Король держал сына в достаточной суровости, без поблажки. Часто порицал, не хотел его видеть распутным, памятуя о распутстве Александра, Ольбрахта и деда Ягайллы.

Бона, хоть скупая, когда дело шло о привлечении на свою сторону сына, ничего не жалела, обильно поддерживала его деньгами, обсыпала подарками, и наконец, видя, что он склонен к романам, способствовала им с некоторым пренебрежением, которое не было в польском обычае.

Весь фрауцимер Боны был как бы гаремом молодого пана. Предотвращали скандалы женитьбой, закрывали рот подарками, высылали в Италию, выдавали замуж в отдалённой области.

Дземма не была первой, хотя привязанность к ней превосходила все прошлые романы. Другие девушки были легкомысленны – эта любила не короля, но Августа, и страстно к нему привязалась. Но Бона не верила в то, чтобы эта любовь могла позже стать препятствием, стать бременем – она рассчитывала на женское легкомыслие.

В конце мая, когда это всё происходило, чужеземные гости постепенно начали разъезжаться, замок возвращался к обычному режиму жизни, но молодая королева, как была, так и осталась – одной.

Ничего не изменилось, только отношения стали напряжёнными, и каждый чувствовал, что они не могут остаться такими, какие сложились в последнее время. Было невероятно, что женатый Август не живёт с женой, что открыто вернулся к любовнице, что королева, одинокая, окружённая всё более недружелюбными и чужими слугами, была обречена на тип рабства. Она даже ела обычно одна с Холзелиновной, которая, из уважения ни смея сесть, прислуживала своей госпоже. Молодой король показывался у неё весьма редко. С королевой Боной встречались также не каждый день и недолго, и даже старому королю умели мешать и затруднять доступ к племяннице.

Среди этого медленного мученичества королева Елизавета показывала чудесную силу, ходила с безоблачным лицом, спокойная, как если бы никогда, ни на минуту не сомневалась в своём будущем. Супругу она не показывала ни малейшей враждебности, улыбалась ему, дружелюбно приветствовала.

Холзелиновна очень боялась, как бы волнения Елизаветы не вызвали повторения тех приступов болезни, которые старались от всех скрывать.

Странное дело природы, вынужденная бороться Елизавета приобрела такую силу, что даже болезни, которой обычно поддавалась, могла сопротивляться. Об этих приступах долгих обмороков Бона была осведомлена, рассчитывала на них, чтобы они оттолкнули от жены сына; тем временем даже самым сильным образом раздражённая Елизавета всё переносила.

Этой таинственной силой была любовь к мужу.

Честная Кэтхен, хоть сама, может, не верила в это, внушала своей воспитаннице, что спокойным терпением она победит врагов, а мужа обратит к себе и получит. Она ежедневно ей это повторяла.

– Не отчаивайся, у него доброе сердце, все ему это признают; мать его портит; но рано или поздно он почувствует ошибку, полюбит тебя и постарается исправиться.

Елизавета эту сладкую надежду приняла – это было её единственным утешением.

– Кэтхен, – говорила она ей вечером. – Ты знаешь? Он сегодня три раза поглядел на меня украдкой, когда Бона не могла это видеть. Он невзначай улыбнулся. Когда мы вместе стояли в лоджии, у меня упал веер… вместо того чтобы приказать подать его пажу, он наклонился, взял его и сам мне подал. Старуха бросила на нас взгляд василиска, а я этот веер поцеловала. Он теперь так меня не избегает. Мы пару раз обменялись несколькими словами. А! Кетхэн! Какой у него приятный голос! Как сладко в его устах звучит наша речь. Он и старый король очень хорошо говорят по-немецки, но Бона не понимает этого языка и боится его, поэтому при ней говорить они боятся. Она готова заподозрить, что против неё что-то замышляют, так как она постоянно что-то против меня замышляет и выдумывает.

А спустя несколько дней Елизавета, бросаясь на шею воспитательнице, объявила, что, когда они были одни, Август спросил о братьях и сёстрах, что могла рассказать ему о матери, о сёстрах, о жизни, о том, что ей нравилось.

– Но затем пришла итальянка, – сказала она, – и мы вынуждены были прервать разговор.

На свой двор, за исключением Опалинского, молодая госпожа не могла жаловаться. Один он, ревностный слуга Боны, внимательно следил, чтобы она была как можно больше изолирована.

Холзелиновна заметила, что и её письма, и те, которые Елизавета писала к родителям, все проходили через руки Опалинского, а затем, наверное, проскальзывали перед глазами Боны и могли либо погибнуть, либо выдать их.

Стало быть, нужно найти какую-нибудь дорогу, по которой доверчивые признания, верное описание того, что тут делалось, могли бы дойти до родителей и императора. Холзелиновна никому на дворе не верила, но под предлогом покупок для себя, выбралась в город, стараясь найти кого-нибудь из купцов, у которого были бы в Вене и Праге связи.

Не нужно было искать долго; весьма догадливый и целиком преданный своей молодой госпоже Северин Бонер сам ей попался. Она знала, что может ему доверять, потому что он верно стоял при старом короле.

Итак, она направилась к нему. Казначей обещал пересылать письма и гарантировал их целостность, но необходим был ещё неподозрительный посредник, который бы тайно приносил письма.

Бонер долго колебался, не нашёл никого лучше Дудича, у которого был собственный интерес в том, чтобы помочь молодой королеве. Невзрачный, неподозрительный, всюду принимаемый за простачка, он отлично для этого подходил.

На призыв Бонера он отвечал готовностью к услугам.