Две королевы — страница 48 из 73

Отец задавал вопросы, товарищи и мать слушали ответы, получаемые всё более слабым голосом, когда в те минуты, когда его собирались, «взяв за Божью шкуру, посадить в ванну», у бедного путника сразу не хватило дыхания и силы. Его ноги затряслись и он закачался, как пьяный, хотя знали, что во рту у него ничего не было. Двое дацлов подбежали схватить его за руки.

Испытания прервали, потому что было уже некому отвечать. Этот бледный путник, когда его хотели отвести на скамью, тяжело упал на пол всем телом и начал стонать.

– Паны! Отцы! Ксендза прошу! Чтобы поручить Богу душу. Жизнь из меня уходит. Муки дальше не выдержу. Я шёл, шёл, покуда хватало сил, через силу тащился, чтобы умереть не где-нибудь, только здесь, где лежат отец и мать, и где я хочу упокоиться, на своей земле… на своей! Здесь моя колыбель, хочу, чтобы здесь была моя могила. Я убегал от мора, но негодная эпидемия догнала меня, потому что, видать, такова Божья воля, которой ничто противостоять не может.

Он говорил медленно, тихо, стоня, а начальство с товарищами, вскочив с лавок, обступили его, заламывая руки, потому что никогда подобное там не случалось.

Но когда услышали из уст путника зловещие слова: мор, эпидемия, – о которых уже доходили вести с разных сторон, все стали боязливо отходить, смешались и испугались. Товарищ Сильвек, схватив другого под руку, бросился сразу к францисканцам за ксендзем, а один из старших подумал о лекаре, рассчитывая, к какому было ближе. Все же они разместились около замка, ближе к Вавелю и при Св. Анне и Академии.

Хоть согласно уставу и традиции гильдии, без шапки было запрещено выходить за первый порог, это не принял во внимание старший Скальский, который с растрёпанными волосами, ломая руки, оказался на улице напротив гостиницы.

Потом, точно его послал туда сам Господь Бог, появился тот славный доктор Струсь, возвращающийся от больного. А он на всё обращал внимание. Поэтому он прибежал со своей серьёзностью и отвагой доктора, хватая за плечо Скальского.

– Человече! Что с вами?

Скальский, как старший в гильдии, был может, даже в такие критичные минуты запротестовал бы, что его так просто называли человеком, но он узнал Струся, а этому много было разрешено.

– Отец мой, у нас на постоялом дворе случилось великое несчастье! Мы принимали товарища путника, который возвращался из Великопольши. Он наш, краковянин, дитя гильдии. На приёме он занемог, ослабел, упал и признался, что убегал от мора, поэтому мог его принести с собой.

Ничего не отвечая, Струсь, как стоял, отодвинув Скальского в сторону, не смотрел уже и бежал живо к дверям гостиницы, у которых стояла целая громада челяди и дацлов. Он растолкал их и смело вбежал в комнату совещаний.

Как раз луч заходящего солнца, показавшись из-за туч, проник в окно и осветил лежащего на полу, извивающегося от боли, посиневшего путника. Он один лежал посередине, потому что никто не смел к нему подойти.

Струсь поглядел, подошёл, опустился на колени перед больным и принялся внимательно его рассматривать.

Догорающим голосом умирающий воскликнул:

– Воды!

Струсь велел подать ему кубок с водой, потому что был уверен, что природа лучше лекаря знает, чего ей нужно.

Молча, долго он всматривался в это посиневшее лицо, на которое приближающаяся смерть уже накладывала свой отпечаток; наконец заломил руки. Он встал и присел на ближайшую лавку, точно и ему не хватало сил. Вокруг стояли товарищи, рыдая, шепча, стоня, поднимая руки к небу.

Через мгновение Струсь поднялся. Он вспомнил, что у Францисканцев есть аптека, и, нацарапав что-то на бумаге, велел сбегать за лекарством. Но по его лицу было видно, что он не очень верил, чтобы оно пришло вовремя и помогло. У больного из уст вырывались ещё тяжело отрывистые слова:

– На своей земле умирать… на своей земле лежать.

Потом начал взывать к опеке святых и Божьей Матери, а бессильной рукой хотел себя в грудь ударить.

Прежде чем принесли из аптеки лекарство, челядь привела из францисканского монастыря ксендза. Он спешно шёл с причастием, предшествуемый колокольчиком, а все по дороге вставали на колени и склоняли головы. До него тоже дошло это страшное слово – мор, а Краков хорошо знал и помнил, что это означало, ибо эта кошмарная трагедия уже несколько раз его навещала и опустошала. Но капеллану так же как лекарю, бояться не пристало; потому что один из них есть рыцарем Христа, а другой – солдатом людского милосердия.

Капеллан опустился на колени у бока умирающего и, взглянув на лицо, догорающее последней дрожью жизни, поспешил с отпущением грехов и причастием.

Чумной немного ожил, его глаза поднялись, и затем их словно застелила туманная пелена. В эти минуты в этом последнем вздохе ушла жизнь, а голова камнем упала на пол.

Струсь подошёл к трупу. Признаки чумы были слишком явные, чтобы он мог в ней сомневаться. Он требовательно повернулся к старшим.

– Старшие отцы, спасайте себя и город. Останки не должны долго лежать, чтобы дома, улицы, а может, упаси Боже, всей столицы не заразили. Пошлите как можно скорее за гробом, за повозкой, и вывезите его на самое отдалённое кладбище и закопайте как можно глубже… одежду и вещи с ним.

Под впечатлением страха, какой вызвала чума, товарищество и челядь быстро забегали, спеша исполнить приказ доктора. Мать гостиницы уже несла в дрожащих руках зажжённое кадило, очищая им жилище, отворяли двери и окна.

Более боязливые выезжали, только ксендз ещё молился при останках и Струсь остался на минуту, грустным, задумчивым взглядом всматриваясь в умершего. Потом он повернулся к городу.

Тут весть о случившемся в бондарской гостинице молнией обежала уже всюду, неся с собой панику. Вечером принесли её в замок к епископу Самуэлю и в дом епископа Гамрата.

Однако никто с этим не побежал ни к королю, ни к старой королеве. По лицам двора, по тихому шёпоту и тревожным собраниям придворных можно было понять, что умы были беспокойны, а люди не могли справиться.

Встревожанные мещане встречались с одним словом на устах: «Чума! Чума! Куда от неё спрятаться?»

конец второго тома

Том третий

Жарким июльским днём в одной из комнат Северина Бонера у открытого окна стоял пан казначей с молодым человеком, по наряду которого можно было понять, что он едва отряхнул пыль после долгой дороги.

Казалось, оба кого-то ожидают, потому что Бонер, часто высовываясь в окно, глядел на улицу, а его молодой товарищ тоже беспокойно следил за проезжающими по ней к Флорианским воротам.

Открытое по причине сильной жары окно немного охлаждало воздух, а что хуже, впускало в комнату горький дым, который поднимался от большой кучи листьев, собранных у ворот. Поскольку Краков под угрозой чумы спасался от плохого воздуха, по предписанию лекарей сжигая на площадях и улицах дубовые листья и полынь.

– Что же случилось с Марсупином, – сказал младший, – если до сих пор не приезжает?

– Наверняка ничего плохого, – сказал Бонер, – но честный итальянец летает и работает не покладая рук, посланец мог не застать его дома. У него есть дела! В самом деле, потому что объявил открытую войну Боне, которая также, не разбираясь в средствах, деятельно парирует его попытки. Если бы над той историей, принимая к сердцу судьбу молодой королевы, не нужно было плакать кровавыми слезами, – прибавил казначей, – можно было бы смеяться, видя злость Боны и до какой ярости её довело нахальство Марсупина; но мы подождём, он вам сам об этом расскажет.

– Удалось что-нибудь Марсупину? – спросил молодой путник.

– До сих пор ничего, правда, – сказал Бонер, – но положение прояснилось и явное притеснение ни для кого не тайна. Всё равно это очевидное приобретение.

– Небольшое, – прошептал молодой, – а я вам признаюсь, что, присланный сюда специально для поддержки Марсупина, я большего приобрести не надеюсь. Увы! Это печально! Но вся наша надежда на то, что король стар, что жить ему осталось недолго, поэтому и правление Боны…

– Да, – ответил казначей грустно, – но до сего дня Бона так же хорошо правит молодым, как старым, сыном, как отцом. Марсупин видит в этом чары. Действительно, трудно понять, как молодой пан, такой умный, с таким благородным сердцем мог попасть в такую позорную неволю.

– У матери? – подхватил путник.

– Мы говорим у матери и приписываем это преступным чарам, – сказал Бонер, – но, по-видимому, правильней было бы сказать: попал в неволю страсти! А волшебство – это красивая масочка любовницы!

Разговаривая, они не услышали, как по лестнице застучали быстрые шаги, и дверь с грохотом, внезапно отворилась. Вошёл Марсупин.

Но как же его изменили пребывание в Кракове, постоянные терзания, работа, заботы, опасения за жизнь! Он исхудал, почернел, высох, и путник, который поспешил его приветствовать, подавая ему руку, выкрикнул:

– Не болен ли ты, сеньор Джованни?

– Болен, убит, утомился, полуживой! Едва дышу! – воскликнул итальянец. – Благодарю Господа Бога, что меня эта змея насмерть не загрызла! Верчусь как рыба, брошенная в кипяток! Благодарение Богу, что вы прибыли мне на помощь.

– Я! – беспокойно воскликнул путник. – Правда, я посол короля и императора, но что же я тут сумею, когда вы ничего не могли сделать. Пожалуй, авторитет моего отца…

Он в задумчивости прервался.

Был это сын краковянина Юста Дециуша, служащий при короле Фердинанде.

Уставший Марсупин упал на лавку.

– Ко всем терзаниям, – сказал он, – добавьте то, что нам в Кракове угрожает чума, что в любую минуту смерть может схватить за горло.

– Стало быть, и двор должен отсюда выезжать, – сказал Дециуш.

– Это, несомненно, случится, – ответил Марсупин.

– Что же тогда с вами будет? – спросил Бонер итальянца.

– Со мной? Я поеду со двором, – шепнул, вытирая от пота лоб, Марсупин, и тяжело вздохнул.

Дециуш присел к нему.

– Рассказывайте же, как у вас с Боной?

– Ха! По-итальянски! На ножах! – рассмеялся Марсупин. – Я делал что только мог, чтобы её умилостивить и по-хорошему прийти к какой-нибудь договорённости. Напрасно. Сначала я просил об аудиенции, и то очень покорно. Однажды я напрасно стоял у двери, охмистр двора пришёл мне сказать, что она была занята и принять меня не может.