Холзелиновна, возмущённая этим, вбежала в покой с заломленными руками и застала её на пороге спокойную, почти радостную.
Она уже не могла понять свою воспитанницу, Елизавета даже не осмеливалась признаться в собственном счастье.
Между ней и мужем была теперь тайна, которой она не хотела выдать, которая делала её гордой и счастливой.
Правда, тяжело ей было лгать няни, но чувствовала необходимость, обязанность.
Она бросилась ей на шею, дабы скрыть лицо, будто плакала, а Кэтхен начала её утешать. Сердце живо билось.
Ту радость, которую должна была скрыть слезами, пронимала всё её существо. Так блаженно ей стало на сердце, такое светлое и прекрасное увидела перед собой будущее, что этот блеск затмил ей ум и после молнии счастья её окружили сумерки.
На руках няни она окостенела, застыла… руки расслабились, она подняла голову, открыла рот. Испуганная Кэтхен узнала в этом симптомы приступа болезни, которую она так старательно скрывала и которая, к счастью, так долго в самые неприятные часы щадила бедную жертву.
Ныне она пришла во сне счастья, но Холзелиновна не знала о нём и объясняла как результат сильной, проникновенной боли.
Медленно, почти не прикасаясь, она смогла на руках перенести её на кровать и, положив на неё, поспешила запереть дверь, чтобы ни один глаз не мог увидеть королеву в этом состоянии, которого ждала Бона.
Одна Холзелиновна знала из опыта, что ни пробудить, ни привести в себя королеву, как в обычном обмороке, было невозможно, что нужно было спокойно ждать, пока это страшное онемение пройдёт само и жизнь вернётся.
Назавтра Елизавета спокойно, сквозь сон смотрела на отъезд мужа, кареты, кони, служба, двор, собаки которого должны были подъехать во двор к окнам старого короля. Он хотел их видеть и убедиться, что сын предстанет перед литвинами, нетерпеливо его ожидающими, не слишком великолепно и не чересчур бедно.
Август или по явно объявленной воле матери, или чтобы её не раздражать, не пришёл уже в последние минуты попрощаться с женой. Бона только вывела его прямо на галерею со всем его двором, но глаза любопытных тщетно искали в них Дземму.
Итальянка, несдержанная в проявлении своих чувств, выдала бы; ей не позволили выйти и посадили на страже Бьянку. Рыдая, она металась по своей комнатке, угрожая всем, и даже возлюбленному, которого в последнии дни находила остывшим и более равнодушным к ней.
Её сердце предчувствовало, что эта любовь, на постоянство которой она рассчитывала, дойдя до наиболее горячего воспламенения, остыла и ослабла.
Августа она не могла ни в чём упрекнуть, он ею не пренебрегал, ни в чём не промахнулся, но также сами доказательства любви, которых раньше хватало, теперь ей казались скупыми.
Королева-мать сначала такая заботливая и ласкающая Дземму, теперь ею немного пренебрегала. В минуты отъезда итальянке казалось, что она должна была стараться её утешить и уверить в том, что вскоре отправит её за сыном в Вильно.
Между тем день проходил, Дземма попеременно заливалась слезами и вспыхивала гневом, а, кроме Бьянки, никто не пришёл её утешить, даже проведать её. В замке все были заняты приготовлениями к путешествию. Говорили об отъезде в новый город Корчин, королева уже назначила женщин, которые должны были её сопровождать, Дземма не знала ещё, какая судьба её ожидает.
Сама о себе она не хотела напоминать королеве, любовь Августа делала её гордой; она считала себя нужной и достойной того, чтобы Бона первая сделала к ней шаг.
Тем временем Бьянка, которая больше всех принимала в ней участие, несколько раз выбегая на разведку, возвращаясь и принося разные новости, о том, что решили о Дземме, или не могла узнать, или, если что-нибудь знала, сказать ей не хотела.
Эта покинутость, пренебрежение всё сильней, докучлевей задевали бедную Дземму. Она плакала, но её плач при страстном темпераменте переходил в гнев и желание мести, так что Бьянка едва её могла сдерживать от криков и вспышек.
На второй день ещё никто не пришёл, а Дземма идти к королеве спрашивать, жаловаться, просить не хотела. Она всё ещё чувствовала себя слишком нужной, чтобы опускаться до мольбы за себя.
– Август меня любит, я необходима ему для жизни, он говорил мне это и столько раз клялся… не уедут без меня.
Королева Бона действительно думала о том, как выслать сыну любовницу, в которой была уверена, что не выдаст, но исполнить это оказалось труднее, чем предполагала.
Марсупин был начеку, Дециуш жил в Кракове, епископ Мациёвский был в курсе всего и не колебался доносить старому королю о том, что считал вредным королевской чести и величию. Нельзя было прямо, открыто выслать итальянку, об этом слишком бы говорили, а Марсупин неминуемо донёс бы отцу королевы.
Тихая советница Боны, монашка Марина, которая из-за какой-то необъяснимой зависти не могла терпеть Дземму, первая шепнула ей, что люди обращали внимание на любовницу и заранее обвиняли королеву в том, что отправит её за сыном.
Королева колебалась, хотя имела сильное решение с помощью Дземму помешать тому, чтобы кто-нибудь другой взял контроль над сыном.
Так обстояли дела, когда Дудич, который видел, что эта минута могла быть для него решающей, напрасно в течение этих нескольких дней крутясь перед глазами Боны, которая не обращала на него внимания, побежал к Замехской.
– Моя королева! – воскликнул он с порога. – Помоги мне! Итальянка осталась в кресле, король уехал, никто о ней не думает… напомните ей, королеве, кому хотите, обо мне, который предлагает жениться.
Удивлённая охмистрина взглянула на него.
– Оставь меня в покое, – ответила она, – я ни за какое посредничество не возьмусь. Если бы ты повеситься хотел и просил у меня верёвку, я бы, может, её быстрей тебе дала. Я над итальянками никакой власти не имею, а с королевой тоже не так близка. Иди сам, проси, это будет самое лучшее.
Напрасно Дудич пытался её умолять, добился только того, что указала ему время и место, когда и где может найти Бону менее занятой и окружённой.
Дудичу так нетерпелось, он так боялся, как бы кто-нибудь его не опередил, что чуть не нарвался на гнев Боны. Он поймал её, когда она шла от казны в свои комнаты, бросился ей в ноги; сначала королева начала его ругать, приказав убираться вон. Но Петрек задобрил её смирением, разрешила идти за ней, готовая выслушать его просьбу.
Должно быть, она даже догадалась, о чём он будет говорить, потому что не показала удивления, когда Дудич объявил, что просит руку Дземмы.
Потом последовало долгое молчание, Бона сжала губы, посмотрела на этого чудака, ничего не ответила, велела ему прийти на следующее утро. В Дудича вступила надежда.
Вечером, когда итальянка ходила, всё больше отчаиваясь, по своей комнате, в которой каждый предмет напоминал ей короля, тихо, медленным шагом вошла Бона.
Дземма была слишком взволнована своим положением, чтобы заметить, какой другой пришла туда ныне королева-мать, раньше ласково и сердечно с ней обходившаяся.
Действительно, холодная, задумчивая, равнодушная, гордая стояла она перед страдающей итальянкой, которая в первые минуты не знала, как с ней поздороваться. Броситься в ноги? Показать отчаяние и сомнение? Просить милосердия?
Глаза старой государыни очень внимательно изучали Дземму и всё около неё, прежде чем она заговорила. Хотела понять, в каком состоянии её нашла, и к этому подстроить разговор.
Дземма всхлипывала, но сквозь слёзы пламенным взглядом глядела на Бону.
– Не плачь, – сказала Бона, занимая место в кресле. – Поговорим разумно. Успокойся, слушай.
Итальянка тщетно пыталась подавить рыдания.
– Я давно хотела поговорить с тобой, – начала королева сухо и с выражением неудовольствия, – но со слезами и рыданиями говорить трудно, а у меня нет времени слушать пустые слова. Что ты думаешь?
– Я надеялась, надеюсь, король мне обещал, милостивая пани, вы знаете, как я люблю его! Я должна ехать за ним, к нему, раз с ним ехать не могла.
– Да! – прервала Бона. – Да! Если бы это так легко было исполнить, как сказать! Но это всё падает на меня. Тебе от этого ничего, ему это не повредит, я расплачиваюсь за него… в меня бросят камень. Если бы даже ты поехала ночью и никто тебя не видел, завтра все на дворе и в городе скажут и пошлют рапорты в Прагу и Вену, что Бона тебя отправила для сына, чтобы позорить жену.
Дземма закрыла глаза.
Королева тяжело вздохнула, потому что её охватил гнев при воспоминании о молодой королеве, сопернице.
– Я должна чем-нибудь пожертвовать для сына, – добавила она, – но и ты от себя должна сделать какую-нибудь жертву.
Итальянка отняла от глаз руки и платок, которым их осушала.
– А! Милостивая пани, я готова на всевозможные жертвы. Мою честь, молодость, все отдала бы.
Как будто трудно ей было сказать, о чём была речь, королева немного помолчала, опустила глаза и машинально пальцами начала водить по подлокотнику кресла.
Дземма ждала.
– Я тебя так одну выслать не могу, – сказала она после очень долгой паузы. – Поищи сама в своей головке, как это может сложиться, чтобы ты имела право покинуть двор и, не подставляя меня, выехать, куда тебе нравиться.
Разрешить эту задачу, которую Бона бросила с ироничной улыбкой, было нелегко для итальянки, которая, услышав её, стояла удивлённая, задумчивая, не понимая, что она могла означать.
– Как это? Значит, ты, умная и хитрая, сама не можешь напасть на эту мысль? – спросила королева. – И однако это очень просто.
Дземма слушала.
– Можешь ты быть свободной только выходя замуж? – прибавила королева.
Итальянка издала мучительный крик.
– Я? Замуж? – воскликнула она с ужасом. – Стать неверной ему? Я?
– А! – сказала Бона равнодушно. – Будто не найдётся человек, который выйдет за тебя замуж и ничего за это от тебя требовать не будет, оставит тебя свободной.
– Но я должна буду поклясться.
– Сдерживать эту клятву сию минуту тебя же никто не вынудит. Муж согласится быть послушным, – шепнула Бона.