Две королевы — страница 70 из 73

Август не мог ехать вместе с женой в карете, но сел на коня в обществе Радзивиллов и Ходкевича, сопровождая её у ступеньки кареты.

Елизавета с Холзелиновной занимала наполовину открытую карету, так что она свободно могла бросать взоры на любимого супруга. Наконец после такой долгой тоски они были вместе, были одни и ничто и никто не мог им помешать быть друг с другом и любить, вечно, вечно…

С бьющимся сердцем королева думала только об этом, и ей казалось, что в глазах мужа читала ту же мысль, обещание вечной любви. Они пережили страшные, долгие месяцы испытаний, переболели доступ в этот рай, который их ждал.

Когда теперь ей в голову приходил суровый, издевающийся взгляд Боны, она ещё дрожала. Он, казалось, её преследует; казалось, эти глаза, покрытые нахмуренными веками, она видит перед собой. Тогда она обращала взгляд на Августа, который ехал весёлый, улыбающийся и такой красивый.

Она дёргала Кэтхен и шептала ей на ухо:

– Смотри! Смотри! Разве не видно в нём короля и пана? Разве это не самый красивый из рыцарей и самый благородный из людей?

А про себя повторяла:

– Теперь ничего, ничего уже разделить нас не может, ничего, разве что смерть. Даже смерть не разлучит, потому что наши гробы на вечный покой встанут рядом.

Видя её такой взволнованной, Кэтхен в сильной тревоге пыталась её успокоить. Она долго боялась этой встряски любимого существа, а теперь внезапного счастья аж до безумия возбуждённой воспитанницы.

Осень, хоть и поздняя, как если бы небо благоприятствовало долго преследуемым, выделила дни безоблачные и прекрасные. На деревьях держались листья, живо раскрашенные красками осени, в воздухе летали серебряные нити волшебной пряжи, солнце мягко светило на небесной лазури. В воздухе был запах сухих листьев и колосьев, у дороги последние цветы бледными головками приветствовали королеву, которую всё забавляло как ребёнка.

И хотя местность вдоль дороги вовсе не была красивой, хотя часто и долго тянулись жёлтые пески с чёрными пихтами и ещё более чёрными кустами можжевельника, королева всё находила красивым, восхитительным.

Ночлеги и выпаски по причине значительного числа людей и коней должны были так назначать, чтобы для молодой пары нашлось для отдыха несколько комнат. Остальные останавливались в хатах, сараях и в богатых и заранее разбитых палатках, в которых, может, не раз было удобней, чем под кровлей. В лагере царило веселье, чувство какого-то освобождения, которые отражались на всех лицам, звучали в каждом слове. Тот, на кого взглянула молодая пани, ей улыбался, с радостью бежал послужить и на что-нибудь пригодиться. Казалось, все, паны и слуги, были равно в неё влюблены. Ничего другого было не слышно, только похвалы красоте, обаянию и выражению доброты, разлитому по её лицу.

Солнце ярко зашло за тёмные леса, когда весь этот кортеж остановился, наконец, у старой усадьбы, которую ста-новничьи приготовили для короля и королевы. По тогдашнему обычаю для такого приёма достаточно было четырёх стен, лавок и столов, остальное ехало на повозках. Стелили ковры, расстёгивали опоны, покрывали пол, столы, даже двери и окна, приносили дорожный инвентарь, и в мгновение ока пустошь волшебно превращалась в нечто наподобие дворца.

Совсем так же в Краковском замке, когда в одной из пустых зал король с королевой хотели посидеть с гостями, слуги приводили их в порядок. В камине уже горел огонь из сухих ольховых дров, которые горели таким красивым разноцветным, спокойным пламенем.

Комнат было достаточно для всех и спальня с уже растеленной кроватью ждала супругов; а напротив, на накрытые столы приносили миски и жбаны, чтобы они не ждали ужина. Всё складывалось волшебно, а прекраснее всего то, что Елизавета нигде не боялась встретить взгляда Боны, что могла смело поднять глаза, смотреть и говорить мужу, а он также не боялся показать ей свою любовь. Холзелиновна с детских лет никогда не видела своей воспитанницы такой счастливой, такой весёлой и такой красивой от этого счастья, сияющей. Она не могла на неё насмотреться. Только этот необычный блеск её глаз, это сильное волнение немного её беспокоили.

– А! Боже мой! – думала она. – Если она безнаказанно перенесла столько боли, разве не могла бы вынести счастья? Оно даёт здоровье и жизнь.

За столом супруги сидели вместе и Литва пила за здоровье молодых, желая им царствовать долгие годы, и клялись в верности и любви. Даже обычно серьёзное и слегка грустное лицо Августа приобрело более радостное выражение, он помолодел. Холзелиновна постоянно стояла за стулом своей госпожи, сама ей прислуживая; какой-то страх не позволял отдалиться ни на шаг. Иногда чувствуя её за собой, Елизавета с улыбкой оборачивалась, наливала ей вино, подавала еду, но старухе ни пить, ни есть не хотелось.

После ужина король с литвинами вышел к дому, потому что ночь была звёздная и прекрасная, а вокруг веселился народ, приятно было слушать.

В душе Августа, как и в сердце Елизаветы, лежал какой-то покой и чувство освобождения. Он впервые был сам себе господин и пан над государством, над которым имел гораздо более сильную власть, чем отец в Польше. Его отцы и праотцы правили этой землёй, это была его отчизна. Он чувствовал там себя как дома и ему было отрадно.

Ему было отрадно, когда думал об этой бедной жене, от которой жестокая рука матери отделяла его так долго.

Он обещал вознаградить эту несчастную жертву за всё, что она выстрадала ради него. Он лучше всех знал, чем могло быть это преследование на каждом шагу, эта неумолимая ненависть.

В спальне Холзелиновна, не давая приблизиться к королеве, сама снимала с неё дорожные одежды, которые достаточно её обременяли, потому что в карете на глазах людей она должна была быть нарядной. Сама распустила ей волосы, чтобы собрать их на ночь в шёлковую сетку; сама надела белую одежду, предназначенную для кровати, огляделась, всего ли хватало, и вышла, поцеловав ей руки, не дальше, как к двери, которая вела в комнату, предназначенную для женщин.

С бьющимся сердцем, молясь, она встала там на часах.

Щель в двери и специально приподнятая портьера позволяли ей видеть всё, что делалось в спальне. А любопытство держало её прикованной к порогу – боялась за своего бедного ребёнка. В сумерках она увидела короля, на котором была длинная одежда, подбитая лёгким мехом.

Елизавета, голова которой покоилась на подушках, поднялась. Неспешным шагом Август подошёл к кровати и увидел белые руки, вытянутые к нему.

– Мой король! Мой господин! – шептали уста.

– Моя Елзо, – сказал, наклоняясь к ней, Август, – так долго нужно было ждать эту минуту счастья… так долго…

– А! Всё забыто, – шепнула королева, – ты мой, я твоя служанка.

И Холзелиновна видела, как Август склонился к Елизавете, чтобы поцеловать её в губы, как его обняли белые руки – и крик отчаяния вырвался из уст короля.

Эти руки, которые хотели его обнять, вдруг остыли, напряглись, замерли, упали; глаза застелил туман, голова скользнула на подушки; Августу казалось, что он уже только труп держал в дрожащих руках.

Едва услышав этот крик, прибежала испуганная Холзелиновна. То, чего она опасалась, об отвращении чего молилась, пришло как молния отравить первый час счастья.

Король стоял испуганный, когда воспитательница, давая ему знаки, подошла к кровати и, медленно укладывая королеву, встала перед ней на колени.

Август молчал и был как безумный.

– Обморок, – сказала Кэтхен тихо, – милостивый пане, нужно её так оставить, не трогая, ничего не делая, это пройдёт само. Это ничего! Ничего!

Но она говорила напрасно, Август словно не слышал.

Ему приходило в голову то, что рассказывала мать; то чувство, что держал на руках труп, охватило его дрожью суеверного страха и неким отвращения. Значит, сама судьба была против него, и в тот момент, когда должен был быть счастливым, начать блаженную жизнь с любящим его существом, холодная рука судьбы вставала между ним и ею.

Уставившись на трупную бледность лица жены, Август стоял, не в состоянии двинуться; он стоял как вкопанный, и его глаза сушили слёзы, которые не могли из них брызнуть.

Проклятие матери, какой-то фатализм, неумолимая судьба… Счастье как разбитый хрупкий сосуд лежало у его ног. Оставалось бедное, невинное существо, которое велела любить жалость, и от которого отталкивал страх.

Холзелиновна, склонишись над королева, высматривала признаки, по которым научилась заключать о длительности пароксизма. В этот раз он, должно быть, будет долгим, и королева должна будет подкрепиться после него долгим сном.

Положив её на изголовье, накрыв, воспитательница слегка потянула за одежду всё ещё стоявшего в остолбенении Августа и повела за собой к двери.

Сложив руки, она опустилась перед ним на колени.

– Милостивый король, – начала она голосом, прерываемом рыданиями, – ваше величество, пане! Не тревожьтесь, избыток счастья вызвал у неё обморок… королева так вас любит и так долго была несчастна и так много вытерпела! А! Пусть это вашего сердца у неё не отбирает.

И она схватила край королевской одежды, целуя его и обливая слезами. Она подняла глаза. Август стоял мрачный, бледный, удручённый.

– Это был не обморок, – сказал он, с трудом находя слова, – это был не обморок. Это была, эта есть та несчастная болезнь, которой мне угрожали.

Он заломил руки. Холзелиновна молчала, опустив голову. – Завтра, – сказала он тихо, – она ни о чём знать, ничего помнить не будет. Клянусь вам, ваше величество, почти целый год не было подобного случая. Избыток впечатления.

Август медленно провёл рукой по глазам и лбу.

– Такова моя и её доля, – сказал он сам себе. – Куда только не тянется моя рука, всё рассыпается в пыль. Не поднесу ко рту ничего, чего бы мне судьба не отравила. Сердце отца забрала у меня мать, сердце матери забрало у меня жену, а жену вырывает у меня рука Божья!

Он заломил руки.

– В чём я провинился?

И, не отвечая и не глядя на Холзелиновну, Август, как сонный, вошёл в свою комнату, едва добежал до стула и бросился на него, пряча голову в ладонях.