Две Москвы. Метафизика столицы — страница 36 из 56

Бырь

Герцен и Тургенев

Тургенев здесь писатель Лужников. Герцен писатель Воробьевых гор.

Горы дают спасение в потопе. Москва-река приемлет жертву.

Тургенев пишет действительность жертвы. Герцен пишет спасение в ней.

Герцен смотрит зрением Гор, причальных для ковчега, даже если на них и открылись источники вод. Тургенев смотрит зрением мокрого дола.

Герцен смотрит с Гор на город, видя царский Кремль в сужающейся перспективе лугового клина. Тургенев смотрит из Москвы, из дома, как из точки схода клина, на Горы в створе расходящегося луга.

Мартын и Кинга

Дом на Горах имел другой Иван Сергеевич – Шмелев. После войны 1812 года купцы Шмелевы указаны живущими на Воробьевых «в кирпичных заводах». Вскоре приобретя один из таковых, прадед писателя Иван Иванович Шмелев Меньшой обосновался собственным домом на Большой Калужской улице. В этом несохранившемся доме провел начало жизни Иван Сергеевич.

В рассказе Шмелева «Мартын и Кинга» на новый лад звучат, сходятся в фокус, поверяются знакомые потопные сюжеты.

Отец рассказчика – вот кто теперь владеет знаменитым перевозом в Лужниках, на герценовском месте, «на самом том месте, где казак вытащил из воды Карла Ивановича»; дед рассказчика – вот кто берет подряд исправить после ледохода деревянный Крымский мост. И там, и там случаются истории.

Сперва на перевозе чуть не тонет управляющий Шмелевых Василь Василич, которого спасает сам хозяин: «Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко зеленые видно горы – Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего <монастыря> на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь Василич Косой, на Троицу, на гулянье, – с пьяных, понятно, глаз, – Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил <…>. Папашенька так и нырнул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы, – очень бырко под Воробьевкой…»

Тургеневский мотив звучит в рассказе дольше. Странно, если до сих пор не замечали переклички между этой прозой и «Муму». Второе и центральное событие шмелевского рассказа датируется 1854 годом – между прочим, годом публикации «Муму».

В тот год Шмелев-отец, спасший впоследствии Василь Василича, учился плавать у плотника Мартына: «…Он его с мосту и кинул в реку, на глыбь… и сам за ним. Так и обучил». Плотник выступает новым Герасимом: «А Мартын большой был силы: свайную бабу, бывало, возьмет за проушину середним пальцем и отшвырнет, а в ней к тридцати пудам». Это к размышлению о природе Герасима: Мартын на Крымском броде набивает бабы против высокой воды.

Под Крымский мост к работникам Шмелева-деда является учитель плавания англичанин Кинга (Кинг), ища и вызывая соперника плыть против течения до Воробьевых гор. На Кингу ставит некий барин, состоящий у него в учениках. Кинга кричит слова, которые узнал от барина: «Дураки мужики!.. вы, кричит, такие-едакие… вы собачьё! <…> «Выучу вас плавать… собачьё!» Шмелев-дед возвращает оскорбление: «…А ты, барин, не подучай англичанина лаяться, они и так, собаки, без подучения!» «Они, говорит, нашу землю отнять хотят», – имеется в виду текущая война. И добавляет: «Собака лает – ветер носит». В воде Мартын, принявший вызов, окликает Кингу рыжим псом.

«…К Нескушному и с-под берега, и со дна ключи бьют… народу сколько там потонуло, судорога там схватывает, опасное там место.» «А плыть еще больше версты, самая бырь пошла, к ключам подплываем…»

«Бырь, – говорит Даль, – быстрина в потоке; закрут вихря; место наибольшей силы огня на пожаре.» То есть центр стихий в час их восстания.

Бырь – имя местной фабулы единым словом.

«…Нескушный вот. <…> И вода поглубела, почернела.» Когда над этой черной глубиной Мартын опережает Кингу, тот исчезает под водой. И сам Мартын, и очевидцы и арбитры поединка, подоспевшие на лодках, бросаются нырять за ним. Кинга выныривает впереди саженях в двадцати, и гонка продолжается: «Опять погнался Мартын за ним, скоро опять накрыл. К Андреевской богадельне стали подплывать, самая-то где бырь, заворот там, – Кинга опять нырнул!» – но теперь выплыл сзади, саженях в ста, и взял на огороды: сдался.

Как, может быть, в «Муму», пловцы не достигают перевоза. Но достигают бывшего монастыря, возможно, тоже как в «Муму». Именно там «самая бырь».

Лишь Кинг нисколько не Муму. Он человекопес, из тех, кто «нашу землю отнять хотят»; имя его значит «король». Полем сражения песьего короля и русского мужика служит бырь – место силы воздуха, воды и огня. А имя моста – Крымский – указывает на действительный адрес сражения. Шмелев написал аллегорию Крымской войны. Только в аспекте поединка, а не жертвы. Между городом и Воробьевыми горами ставится сражение.

Арарат, или Ноева дача

После сказанного трудно удивляться новым знакам, но и не удивляться невозможно.

В исходе XIX века Мамонова дача принадлежала садоводу Ноеву. И с легкостью, даже с охотой назвалась по-новому – Ноевой дачей.

Веселая странность этого имени указывает место, Арарат, и время. Время, когда «иссякла вода на земле», и «обсохла поверхность земли» (Быт., 8:13), и «Ной начал возделывать землю, и насадил виноградник» (Быт., 9:20). Время поставления завета между Богом и людьми, что не будет более вода потопом.

Жаль, что Айвазовский не увидел над Москвой знак Ноева завета, радугу. Художник только заключил пейзаж в овал. А радуга стоит, ее увидел с Гор Булгаков в финале своего последнего романа:

«Грозу унесло без следа, и, аркой перекинувшись через всю Москву, стояла в небе разноцветная радуга, пила воду из Москвы-реки.» И ниже – словно описание картины Айвазовского: «…Раскинувшийся за рекою город с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад…»

В трех фразах романа Шмелева «Лето Господне» нити фабулы места сойдутся еще раз:

«За окнами (в доме Шмелевых на Калужской. – Авт.) распустился тополь, особенный – духовой. <…> Кажется мне, что это и есть масличная ветка, которую принес голубь праведному Ною, в «Священной истории», всемирный потоп когда. <…> Да, музыканты придут сегодня, никогда еще не видал: какие-то «остатки», от графа Мамонова, какие-то «крепостные музыканты»…»

Все-таки взгляд на Москву Айвазовского предварял появление имени «Ноева дача». Взгляд киммерийца, взгляд из Приморской Армении – юго-восточного Крыма. Взгляд Ноя-садовника, видевший море.

Гора в этом взгляде священна, дол драгоценен, жертва спасительна.

Сретенка героевПалаты Пожарского – дом Ростопчина

КНЯЗЬ ПОЖАРСКИЙ

Домовладельческая фабула – Пожарский двор – Московское восстание – Имя Пожар

ГРАФ РОСТОПЧИН

Растоп – Неопален – Вороново – Очаг

ОГНЕМ И МЕЧОМ

Тайна – Поединок и жертва – Сцена с Верещагиным – Двенадцатые годы – Рим: Золотой дом – Аллегория пожара – Двор и дом – Пожар и потоп – Последняя встреча героев


Бывший дом Ростопчина (палаты Пожарского) под вывеской Страхового от огня общества. Фото конца XIX века

Часть IКнязь Пожарский

Домовладельческая фабула

История домовладений изучает встречи в пространстве событий и людей, не обязательно встречавшихся во времени. Есть интуиция, что каждый дом находит и переменяет своих жильцов, от малых до великих, по сложно сочиненной фабуле. Назовем ее домовладельческой. Она есть частный или особый случай местной фабулы.

Большая Лубянка, древняя Сретенка, 14 – точка встречи судеб и событий, разведенных во времени на две сотни лет.


Бывший дом Ростопчина (палаты Пожарского) под вывеской Страхового от огня общества. Флигели и ограда – XIX век. Фото конца XIX века


Краевед Феликс Тастевен еще в 1911 году писал: «Не напрашивается ли само собою сопоставление, на расстоянии двух веков – 1612–1812, – громких имен князя Пожарского, который избавил Россию от ига поляков, и графа Ростопчина, который своим знаменитым распоряжением жечь Москву, чем он лишил Великую Армию продовольствия, принудил последнюю к отступлению?»

Отнюдь не очевидное сопоставление (ведь не московский губернатор Ростопчин, а князь Кутузов равняется с Пожарским званием спасителя Отечества) немедля обосновывается Тастевеном: «Но совпадение еще любопытнее от того факта, что дом графа Ростопчина находился (находится. – Авт.) как раз на месте бывшего владения князя Пожарского. Таким образом получается тесная связь между событиями 1612 и 1812 годов».

То есть видимая лишь историку города связь.

Пожарский двор

Стилистически дом на Лубянке отмечает середину этого двухвекового срока. Здесь перезрелое, как гроздья каменного винограда, обвившего колонки второго этажа, нарышкинское барокко служит архитектурным знаком петровского рубежа эпох. Жаль, мы не знаем точно, кто (но, вероятно, Долгоруковы) были заказчиками этого программного фасада, где предчувствие барокко европейского сильно настолько, что романтическое краеведение XIX века назначает автором постройки самого Растрелли.

Современные исследователи считают, что палаты Пожарского частично сохранились в составе дома Ростопчина, в его подвалах.

Оговорим подробности топографические. Пожарский двор был больше ростопчинского, а разделился еще в XVII столетии. Дальний по улице участок (№ 16) Пожарский или его потомки передали Макарьеву монастырю, и в глубине двора стоят палаты монастырского подворья. Оставшееся разделили пополам двое наследников Пожарского, но вскоре род пресекся в обеих линиях.


Бывшие палаты Пожарского на чертеже 1780-х


Г.В. Барановский. Вид улицы Большой Лубянки. 1848.

На первом плане – бывший дом Голицыных (3-я гимназия) с изваянием кентавра на углу.

В центре ограды – столб с иконой Знамения.

В глубине слева – старые ворота и флигели бывшего дома Ростопчина


Ближняя половина (№ 12) застроена теперь значительным в истории архитектуры домом «Динамо» по проекту Фомина. Снесенный ради этой «пролетарской классики» дом 3-й Мужской гимназии, прежде голицынский, не был исследован. Тем драгоценнее стены XVII века в средней трети Пожарского двора, в доме Ростопчина. Эти камни могут помнить и 1611 год, а в нем – два дня Страстной недели в марте, девятнадцатое и двадцатое, когда Пожарский во главе восстания Москвы возвысился в глазах России.

Московское восстание

Вражеский гарнизон уже полгода стоял в Москве, вместе с синклитом седьмочисленных бояр напрасно ожидая на престол польского королевича. Достаточное время, чтобы Москва успела пожалеть о клятве Владиславу, готовясь разрешиться от нее, как разрешилось приближавшееся ополчение земли – отряды Ляпунова, Трубецкого и других. Они приблизились; все изменилось для поляков – и для московитов. Первые решили укрепиться на стенах Белого города – вторые восстали против этого намерения.

«…Здесь посад обширнее и народ воинственнее, – пишет, разумея Белый город, Самуил Маскевич, автор Дневника событий с польской стороны. – Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями; а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды; они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей; а другие, будучи в готовности, с кровель, с заборов, из окон, бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Мы, т. е. всадники, не в силах ничего сделать, отступаем; они же нас преследуют и уже припирают к Кремлю. <…> Часть наших сошла с коней и, соединясь с пехотой, разбросала загороды; москвитяне ударились в бегство; только мы мало выиграли; враги снова возвратились к бою и жестоко поражали нас из пушек со всех сторон <…> Мы не могли и не умели придумать, чем пособить себе в такой беде, как вдруг кто-то закричал: «Огня! Огня! Жги дома!»


Церковь Введения на Сретенке (Лубянке). Фото 1907


Сигизмундов план. 1610–1611. Фрагмент.

Сретенка (современная Лубянка) лежит между Никольскими воротами Китай-города (слева вверху) и Сретенскими воротами Белого города (справа внизу).

В центре улицы – двор Пожарского (в рамке).

Через улицу – церковь Введения.

У моста через Неглинную – Пушечный двор (под номером 19)


Прервем цитату, чтоб, во-первых, узнать в этих находчивых подсказчиках кого-либо из седьмочисленных бояр (или восьмого – Михаила Салтыкова, лично запалившего свой дом), а во-вторых, чтобы взглянуть на те же происшествия глазами летописцев, с другой стороны баррикады. Буквально баррикады, или острожка, устроенного у Введения на Сретенке, поперек улицы между этой церковью и домом Пожарского:

«На Устретенской же улице совокупишась с пушкари князь Дмитрий Михайлович Пожарский, и нача с ними <литовскими людьми> битися и их отбиша и в город втопташа, а сами поставиша острог у Веденья Пречистыя Богородицы. <…> Видя жь они Литовские люди мужество и крепкостоятельство Московских людей, начаша зажигати в Белом городе дворы».

«…Подожгли один дом, – продолжает со своей стороны Маскевич: – он не загорелся; подожгли в другой раз, нет успеха, в третий раз, в четвертый, в десятый – все тщетно. <…> Я уверен, что огонь был заколдован.»

В летописи гасителем огня выступает Пожарский: «…Там же с ними бился у Введенскаго Острожку и не пропустил их за каменный город прежереченной князь Дмитрий Михайлович Пожарской через весь день (уже второй день восстания. – Авт.), и многое время тое страны (той стороны города. – Авт.) не дал жечь, и изнемогша от великих ран паде на землю, и взем его повезоша из города вон к живоначальныя Троице в Сергиев монастырь».

Имя Пожар

Тогдашние раны Пожарского заставляют его сидеть, вытянув ногу, в знаменитом монументе на Красной площади, где Минин из памяти тех же ран вручает ему меч освободителя. И те же раны позволяют князю, уже на роли аллегории 1812 года, держать кутузовскую паузу, видя свершение судеб. Штурму Кремля Пожарский предпочел осаду, польский гарнизон закончил людоедством и сдался.

«Красная площадь есть приличнейшая для монумента», – настаивал Иван Петрович Мартос. Вряд ли скульптор знал, что Красная рождалась как пожарный отступ, что долго звалась Пожаром, и что изваяние героя с именем Пожарский, став на этой площади лицом к Кремлю, на расстоянии, отмеренном еще Иваном III, станет ее телесной аллегорией, гением места.

Предлагая сопоставить имена князя Пожарского и графа Ростопчина, Феликс Тастевен не расслышал собственно имен.

Все словá от слóва «пожар» носят страдательный характер, означая либо защиту, либо жертву. Пожарные – гасители, пожарники – погорельцы. Пожарские, ведущие фамилию от погорелой волости, суть погорельские. Князь Дмитрий в 1611 году предстал гасителем, пожарным; но на следующий год его уделом как соправителя страны станет сожженная столица.

В Москве XVII века пожаром, видимо, именовался – а точнее, нарицался этим несобственным именем – оборонительный отступ от всякой крепостной стены. Предпринятая после Смуты перепись дворов не раз употребляет это слово применительно к окрестностям Пожарского двора, от Красной площади довольно удаленным: «Спереди с пожару от колодеза, против Пушечнаго Двора» (Пушечный двор XV века существовал вблизи Пожарского двора почти до ростопчинских лет); «На белом месте от Софеи Премудрости Божии к Стретенской улице спереди с пожару» (церковь Софии, что у Пушечного двора, стоит и сегодня на Пушечной улице); «От Стретенской улицы, против Никольских ворот с пожару дворы» (это ворота Китай-города, а не кремлевские того же имени).

Едва ли речь идет о погорелье от литовцев. Никольские ворота, Пушечный двор, церковь Софии – всё суть окрестности Лубянской площади, оборонительного плаца Китайгородских стен. Пожаром нарицается кольцо пустот вокруг Кремля и Китай-города, а площадь, разобщающая эти части, скоро возьмет сегодняшнее имя Красной.

Казанская икона, сопровождавшая Второе ополчение, пришла в собор своего имени, поставленный на Красной площади, из церкви Введения на Сретенке. Движение иконы подтверждает, что Пожарский своеместен на Красной площади, как на своем дворе, перед Никольскими воротами Китая, как перед Никольскими воротами Кремля, и у Казанского собора, как у своей приходской церкви на Сретенке.

Дистанция между Введенским острожком и Красной площадью скрадывается не только в нарицании лубянской местности пожаром, но и в рассказах летописцев и Маскевича о контратаке москвичей, которые с переносными загородками жмут поляков к Кремлю: «в город втопташа».

Кремль охраняем противопожарной ширью от огня, но Кремль играющий с огнем наталкивается на собственное охранение.

Аллегорический Пожарский есть защитник всякой части города от всякой загоревшейся. Он гений площадных и уличных пустот, на языке поэзии – стогн града. Недаром князь Пожарский дан хронистами особенно объемно на картине московского восстания, вызван вперед из сонмища повстанцев.

Ампирный александровский аллегоризм изваянного князя Пожарского оказывается согласен со средневековой хроникой Пожарского живого.

Его изнеможение от ран значит успех литовского поджога и поражение восстания. Поляки жгли Москву четыре дня. (При французах она будет гореть шесть дней.) «Мы были тогда безопасны, – завершает Маскевич, – нас охранял огонь. <…> Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора.»

Часть II