Две недели на Синае
ПРЕДИСЛОВИЕ
Среди тысяч путешественников, написавших миллионы томов, я всегда находил лишь двух, чьи рассказы по-настоящему красочны и подлинно занимательны: и это при том, что родились они с разницей в две тысячи четыреста лет.
Одного из них звали Геродот, другого — Левальян.
Признательное потомство отплатило им тем, что обоих объявило лжецами.
Но не стоит думать, что это мнение основывается на каких- либо доказательствах, полученных в результате более добросовестных, чем у них, изысканий в тех самых местах, какие они некогда объездили; или оно вытекает из сделанных ими ошибок, обнаруженных кем-то, кто прошел по их следам; или оно обязано своим появлением исправлению ошибочных теорий, выдвинутых ими относительно течения рек или местоположения человеческих племен.
Нет, такое утверждение зиждется всего-навсего на том, что оба тома Геродота и четыре тома Левальяна читаются с таким же интересом, как пастораль Лонга или роман Вальтера Скотта.
Ну а поскольку наряду с шестью или восемью занимательными томами на подобные сюжеты написаны тысячи скучных томов и правда всегда на стороне большинства, пусть даже самого незначительного, то из этого следует, что столь подавляющее большинство не могло ошибиться.
И вот этим большинством было решено, что путешествия Геродота и Левальяна — это романы, а не путешествия.
Правда, те, кто странствовал по берегам Каспийского моря или поднимался по Нилу, поглядывая в томик Геродота, и те, кто посещал страну больших намаква или спускался по Слоновой реке, не выпуская из рук томика Левальяна, признали, что в отношении топографии два эти путешественника приводят лишь исключительно достоверные сведения, и были настолько удивлены этим, что пожелали поделиться своим удивлением с современниками, восстановив в глазах Академии наук и Географического общества репутацию этих бедных великих мужей.
Но нет! Все решено раз и навсегда. Привычка усвоена, общественное мнение установилось, и, несмотря на отзывы Мальт- Брёна и Дюмона д’Юрвиля, Геродот и Левальян так и остаются в статусе романистов.
Да и правда, зачем Геродот вздумал включать в свою книгу истории о Семирамиде, Гигесе и Камбисе? Для чего Левальян терял время попусту, рассказывая нам об охоте на львов вместе со Слабером, о своей любовной истории с Нариной, о прогулках с Кеес, своей обезьяной, и Клаасом, своим готтентотом?
Ведь такое нелепо для первого и бессмысленно для второго!
Однако это не мешает мне, вероятно из духа противоречия, воспринимать путешествия исключительно на манер Геродота или по образцу Левальяна.
Я смиренно прошу за это прощения у капитана Кука и г-на де Бугенвиля, которые, несомненно, являются чрезвычайно правдивыми путешественниками, но с которыми я вожу дружбу куда меньше, чем с Геродотом и Левальяном.
Таким образом, мои читатели предупреждены, и я не намерен учинять читающей публике никаких подвохов.
Долины, горы, реки, моря сотворены Господом.
Города, тракты, железные дороги сотворены людьми.
Я чересчур презираю людские творения, чтобы стараться хоть что-то исказить, описывая их.
Я чересчур восхищаюсь Божьим творением, чтобы иметь смелость поднять на него руку.
Так что тракты, железные дороги, города, моря, реки, горы и долины будут описаны у нас с величайшей точностью, но истории, рассказанные проводниками, и происшествия, случившиеся со мной по пути, — это другое дело; это мое достояние, это моя собственность, это мое. И если мне угодно вывести на сцену царицу, вскормленную голубями, подарить пастуху кольцо, которое превратит его в царя, позволить самуму и хамсину поглотить завоевателя и его войско, то это мое право и я им пользуюсь. Если мне понадобится рассказать истории об охотах, пусть даже столь же фантастических, как во «Фрайшютце»; о любовных похождениях, пусть даже столь же невероятных, как у Фобласа, и о путешествиях, пусть даже столь же немыслимых, как у Астольфо, то это моя привилегия, и я ее отстаиваю.
Как видно, я не только не стараюсь, чтобы меня числили среди правдивых путешественников, но и буду весьма удручен, если мне окажут подобную честь.
Итак, по этому вопросу мы договорились, лошади уже впряжены в почтовую карету, пароход дымит, корабль готов сняться с якоря.
Однако заранее предупреждаю путешественника, что я повезу его последовательно в Бельгию, на берега Рейна, в Швейцарию, в Савойю, на Корсику, в Италию, на Сицилию, в Египет, Сирию, Грецию, в Константинополь, в Малую Азию, Африку и Испанию.
Те, кто любит меня, за мной!
Алекс. Дюма.
I. АЛЕКСАНДРИЯ
Двадцать второго апреля 1830 года, около шести часов вечера, наш обед на борту брига «Улан», на котором г-н Тейлор, г-н Мейер и я плыли в Египет, был прерван криками: «Земля! Земля!» Мы тотчас поднялись на палубу и при свете последних лучей заходящего солнца приветствовали древнюю землю Птолемеев.
Александрия — это песчаное взморье, это огромная золотая лента, протянувшаяся на одном уровне с поверхностью воды; у левого конца этой ленты, словно рог полумесяца, вдается в море Канопский, или Абукирский мыс: его можно называть по-разному, в зависимости от того, что вы желаете вспомнить — поражение Антония или победу Мюрата. Ближе к городу высятся колонна Помпея и игла Клеопатры — единственные руины, оставшиеся от Александрии македонского царя. Между двумя этими памятниками, рядом с пальмовой рощей, стоит дворец вице-короля — невзрачное и бедное здание, построенное итальянскими архитекторами. И наконец, по другую сторону порта, на фоне неба, вырисовывается Квадратная башня, построенная арабами: это у ее подножия высадилась на берег французская армия под началом Бонапарта. Что же касается самой Александрии, этой древней владычицы Нижнего Египта, то она, наверное стыдясь своего рабства, прячется за барханами пустыни, напоминая скалистый остров посреди песчаного моря.
Все это одно за другим, словно по волшебству, поднималось из воды, по мере того как наше судно приближалось к берегу; однако мы не обменялись ни словом, настолько голова у нас была переполнена мыслями, а сердце — радостью. Нужно быть художником, долгое время грезить о подобном путешествии, зайти, как это сделали мы, в порты Палермо и Мальты — эти две промежуточные станции на пути к Востоку, и затем, наконец, на исходе чудесного дня, при безмятежном море, под радостные крики матросов, увидеть, как на горизонте, словно озаренном отблесками пожара, появляется перед тобой, голая и выжженная солнцем, древняя земля Египта, таинственная прародительница мира, которому она завещала как загадку неразрешимую тайну своей цивилизации; нужно увидеть все это глазами, пресытившимися Парижем, чтобы осознать то, что испытали мы при виде этого берега, не похожего ни на один знакомый нам пейзаж.
Мы пришли в себя лишь потому, что нам показалось, будто пора заняться подготовкой к высадке, но капитан Белланже остановил нас, посмеиваясь над нашей торопливостью. Темнота, столь быстро опускающаяся с неба в восточных странах, начала приглушать блеск сверкающего горизонта, и с последними отблесками света мы увидели, как пенятся серебряными брызгами волны, разбиваясь о гряду рифов, почти полностью закрывающую вход в порт. Было бы крайне неосмотрительно пытаться войти туда с рейда, даже с лоцманом-турком, а кроме того, было более чем вероятно, что, не разделяя нашего нетерпения, ни один из этих морских проводников не отважится ночью подняться на борт «Улана».
Так что следовало набраться терпения и дожидаться утра. Не знаю, что делали мои спутники, но что касается меня, то я ни на минуту не сомкнул глаз. Два или три раза в течение ночи я поднимался на палубу, надеясь все же что-нибудь разглядеть при свете звезд, но на берегу не видно было ни огонька, и из города до нас не доносилось ни звука; казалось, что мы находились в сотне льё от какой бы то ни было суши.
Наконец, наступил рассвет. Желтоватая дымка затянула все побережье, угадывавшееся лишь по длинной линии тумана более тусклого оттенка. Тем не менее мы двинулись по направлению к порту, и мало-помалу завеса, покрывавшая эту таинственную Исиду, становилась, не поднимаясь, все менее плотной, и, словно через тончайшую шелковую ткань, все более и более прозрачную, мы постепенно вновь увидели вчерашний пейзаж.
Наше судно находилось уже в нескольких сотнях метров от прибрежных бурунов, когда, наконец, появился лоцман. Он приплыл на лодке с четырьмя гребцами, на носу которой были нарисованы два больших глаза: их взгляд был устремлен в море, словно для того, чтобы разглядеть там самые потаенные подводные камни.
Это был первый турок, увиденный мною, ведь нельзя было считать настоящими турками ни продавцов фиников, попадавшихся мне на глаза на парижских бульварах, ни посланников Высокой Порты, с которыми мне доводилось время от времени сталкиваться в театре. И потому за приближением этого достойного мусульманина я наблюдал с простодушным любопытством путешественника, которому наскучили увиденные им страны и люди и который, преодолев восемьсот льё, чтобы взглянуть на новых людей и на новые страны, тотчас же проявляет интерес ко всему живописному, что ему встречается, и в восторге хлопает в ладоши, оттого что он нашел, наконец, то необычайное и незнакомое, за чем он ехал из таких далеких краев.
К тому же лоцман оказался достойным потомком Пророка: у него были яркие просторные одежды, длинная борода и неторопливые, продуманные жесты; лоцмана сопровождали невольники, которым полагалось набивать ему трубку и нести его табак. Подплыв к нашему судну, турок степенно поднялся по трапу, приветствовал, скрестив руки на груди, капитана, распознанного им по мундиру, а затем направился к румпелю и занял место, которое уступил ему наш рулевой. Поскольку я пошел вслед за ним и не спускал с него глаз, то мне удалось увидеть, как несколько минут спустя его лицо исказила гримаса, как если бы в горле у него оказался посторонний предмет, который он не мог ни извергнуть из себя, ни проглотить; наконец ценой неимоверных усилий ему удалось произнести: «Направо!» Слово это вылетело у него вовремя: еще секунда — и он задохнулся бы