Дело в том, что Руди был женат, на австрийке. И у австрийки был от него ребенок Мальчик Все яснее ясного. Но в этом Руди сознался только гораздо позже. Он вообще мало о себе рассказывал. Насколько разговорчивым он был в других случаях, настолько молчаливым становился, когда речь заходила о его семье. Понятно, почему из него все нужно было клещами вытягивать. Ведь его отец был нацистом. Он донес на собственную жену, наверняка так оно и было, иначе я не могу себе объяснить, как его жена попала в концлагерь. Там она была убита. Почему — не знаю. Только знаю, что Руди однажды обронил, что ее убили.
Это абсолютный бред. Я не могу себе представить, чтобы мой отец распространял такую ложь.
Неправда, Руди, ты сам так сказал. Я слышала это собственными ушами. Или мне это рассказала моя сестра? Может, мне это приснилось?
Отношения между моим отцом и моим дедом всегда были очень хорошие. У них была масса общих дел, политических и, вероятно, личных. Бабушка чаще была дома. Был ли брак деда и бабушки счастливым, не берусь сказать. По моим ощущениям, скорее нет, но поручиться не могу. На политические мероприятия она никогда не ходила. Она умерла в 1936 году, когда отца посадили в лагерь для интернированных в Вёллерсдорфе. Из его писем можно заключить, что она страдала тяжелой болезнью. Может быть, у нее был рак Во всяком случае, она умерла естественной смертью задолго до вступления немцев, и дед не доносил на нее. Из его биографии, которую я раскопал в коробке из-под обуви, несомненно, следует, что он не симпатизировал ни черным итальянским мундирам, ни коричневым немецким рубашкам. Он всегда был на стороне левых. Если бы было иначе, мать наверняка проронила бы хоть словечко об этом.
И что сестра покончила с собой. Сестра Руди. В концлагере. Об этом он тоже говорил.
Свою тетю Штеффи я не помню. Я только знаю, что один раз она пыталась покончить с собой. Наглоталась таблеток или открыла газ, а мать сказала, что Штеффи — продувная бестия, она точно знает, что натворить, чтобы все ее пожалели. Но у тетки это было серьезно, потому что в марте тридцать восьмого она выбросилась из окна, и никого не было рядом, чтобы остановить ее. Существует одно письмо отца, все в той же коробке, в котором он пытается утешить деда. Тот, очевидно, очень страдал, потому что отец заклинает его не отчаиваться. А потом вспоминает об одном детском впечатлении, как осенним днем 1916 года его мать вместе со Штеффи и с ним стояла во Флоридсдорфе на мосту и неотрывно смотрела в воды Дуная. «Она наконец хотела избавиться от нашей ужасной нужды, — пишет он. — Долго, долго она боролась с собой, плакала, иногда бросая на нас отчаянные взгляды, которые я никогда не забуду! Но потом все же заставила себя продолжить борьбу, пока не закончилась вся эта жуткая нищета. Ты не имеешь права быть слабее, чем была тогда твоя жена, отец; ты обязан все преодолеть, оставаясь таким же стойким, как раньше! Для нас не может быть бегства из жизни!»
У них были на удивление тесные отношения, не как у отца с сыном, а скорее как у двух братьев или двух самых близких друзей, навечно хранящих верность друг другу.
Так или иначе, Руди был влюблен по уши именно в Маргариту, тут уж ничего не изменишь. Я убеждена, что он с удовольствием женился бы на ней еще в Барселоне. Но он был уже женат. Расстался с женой, но не развелся. Его жена, австрийка, не давала ему развода.
Собственно говоря, моя мать никогда не отзывалась о нем плохо. Если она о ком и говорила плохо, то о своем свекре. По ее мнению, он был виноват в том, что отец путался с другими женщинами. Но сама она никогда бы не подала на развод. Я вспоминаю, как некий господин Бабурек из нашего дома однажды сказал: «Послушайте, разве так можно! Почему вы не разведетесь?» — «Мне нет нужды разводиться, — ответила мать, — я все равно никогда не выйду замуж за другого».
Она была злая, эта австрийка. Руди мне сам это сказал. Она даже на него в полицию доносила. Собственная жена, представляете?
Существует еще одно письмо моего отца, которое он написал ей после своего бегства, уже из Праги, в апреле тридцать четвертого. В нем он обвиняет ее в передаче полиции нескольких фотографий, по которым опознали некоторых его товарищей и арестовали их. Далее до него дошли сведения, пишет он, что она запретила его родителям приходить в их квартиру и общаться со мной. И что она намеревается окрестить меня. Он неприкрыто угрожает ей. «Небезопасно, — пишет он, — враждебно относиться ко мне. Несколько таких людей плохо кончили. Так что обдумай, что ты творишь!» Потом он упрекает ее в том, что она брала деньги от полицейского отдела социальной помощи. Называет ряд предателей и описывает их участь в результате предательства. Мертв, убит. Мертв, застрелен. В госпитале. Зарезан ножом и тяжко избит. Он называет мою мать дрянью.
Я не знаю, что я должен думать об этом письме. Лучше бы я его никогда не читал.
Через полгода войска Франко вошли в Барселону. Под этим ужасным флагом, с этой ужасной маршевой музыкой, под этот ужасный рев. Людей было невозможно узнать. Они ликовали, как сумасшедшие. Наверное, они боялись, а может быть, просто были рады, что война наконец закончилась. Голод, нищета, воздушные налеты каждое утро, каждый полдень, каждую ночь. Они хлопали, пока у них не заболели руки. Они продолжали хлопать и тогда, когда легионеры Франко, мавры, набросились на женщин. И когда кто-то из женщин отдавался — за ужин, за пару чулок или с благословения церкви. Проституция, изнасилования, издевательства, аресты и экзекуции сплошным потоком. И продолжающиеся аплодисменты, ликование убежденных республиканцев, каталанистов[22], социалистов, которые из чистого страха или от восторга устремились на полевую мессу.
Мой отец умер, несколько недель тому назад. Он должен был умереть со дня на день. Как-то ночью, во время затемнения, его сбил велосипедист. У него произошло заражение крови, потом началась гангрена, это был жалкий конец. В свой последний час он потребовал меня, я должна была принести в больницу его трубку. Было около девяти вечера, я набила ее, как он пожелал, разожгла и сунула ему меж зубов. Он сделал одну затяжку, улыбнулся, закашлялся и умер. Отец был крепким, весил почти восемьдесят кило. А под конец меньше пятидесяти.
Пако убежал в четыре часа дня, когда войска Франко были уже в городе. Мы с Маргой, собственно говоря, тоже хотели бежать. Все знали, что мы были в «Красной помощи». Мне в лазарете дали чин лейтенанта. Словом, нам надо было исчезнуть. Но у матери было много серебра, украшений, хрусталя, все это она хотела взять с собой.
— Не брошу же я это все здесь, — сказала она.
— Пальто и одеяло, больше тебе ничего не нужно, — ответили мы.
Но она не хотела ни с чем расставаться. Разумеется, получилось много багажа, и для него не нашлось места на грузовике.
— Поезжайте, — сказала она, — я останусь.
— Об этом не может быть и речи.
В общем, мы остались.
После того как фашисты заняли город, она пожалела, что мы не убежали.
— Я для вас только обуза, — причитала она, — я вам жизнь порчу.
— С чего ты взяла, что бы мы без тебя делали?
Но переубедить ее, что она для нас не бремя, было невозможно. К тому же она вбила себе в голову, что должна встретиться с нашим отцом.
— Скоро быть встрече на небесах, — говорила она. — На то воля Божья.
— Если на то действительно Его воля, — возражала я, — почему Он не убил вас вместе?
Она на это:
— Потому что Бог живет на том свете.
А я:
— Ах вот как, на том свете? А где именно, если позволишь спросить? Где Он живет, твой Бог, на вилле или в хижине?
— Ах, Марина, не говори так. Это богохульство.
Но я не могла иначе, я не воспринимала ее всерьез. Моя мать никогда не была коммунисткой. Она была социалисткой, причем довольно ограниченной. Концепцию свободной любви, к примеру, она никогда не могла понять. Все, что хотите, говорила она, но дети должны быть с матерью. В этом ее нельзя было переубедить. А теперь, видите ли, она была одержима мыслью покончить с собой. Чтобы я сразу попала на небо, твердила она, где меня ждет Франсиско. Для нее наш отец был одновременно и матерью, и отцом, и дядей, и сестрой, и дедом, она в нем души не чаяла. Без него она была ничем.
Я не спускала с нее глаз. Ночью я привязывала ее к кровати, после того как она дважды пыталась выброситься из окна. Потом ей удалось подговорить мою сестру: как-то ночью слышу шорохи, вскакиваю, зажигаю свет и вижу: обе уже стоят рядышком на балконе. Я хватаю их, тащу назад и с силой толкаю на кровать.
И в самом деле, сестра тоже хотела покончить с собой, потому что мать внушила ей: ты такая же, как я, Маргарита, беззащитная и одинокая, что тебе делать на этом свете. Сестра потом несколько раз пыталась убить себя. Несмотря на ее любовь к Руди, она не хотела жить дальше. В этом есть отчасти моя вина, из-за тех слов, что вырвались у меня от полного отчаяния, я тогда не имела в виду ничего плохого. Это случилось 1 мая 1939 года и потом портило мне каждый Первомай, а я каждый год хожу на демонстрацию, с тех пор как отец взял меня маленькую с собой в первый раз.
В тот день Первого мая мать уже лежала в постели, но еще не спала. Каждый вечер я сначала брала ее к себе, в свою кровать, пока она не успокаивалась, и лишь потом отводила в ее комнату и привязывала к кровати. Но тогда она лежала еще у меня. А мне срочно понадобилось в туалет. И я попросила сестру последить за ней. Не спускай с нее глаз, сказала я, не разрешай ей даже шевелиться. Но стоило мне только выйти из комнаты, как мать тут же начала льстить ей: Маргарита, ты лучше всех, ты не такая злая, как Марина, будь лапочкой, моя славная маленькая девочка, подойди, поцелуй меня, я хочу спать. Оставь меня одну. И моя дура сестра попалась на ее удочку. А это было, заметьте, всего через несколько часов после того, как мать пыталась прыгнуть с балкона.