Две повести о любви — страница 14 из 33

Словом, Маргарита укрывает ее, выходит, и мать тут же закрывается на задвижку. Заметив это, Маргарита начинает трясти ручку, я слышу глухой шум, удар о землю на улице, выбегаю из туалета и кричу: «Она на твоей совести, Маргарита!»

Эту фразу она не могла забыть. И поэтому каждую ночь после этого пыталась покончить с жизнью. Все время подкрадывалась к окну, я глаз не могла сомкнуть. Целую неделю, каждую ночь. Потом одна из кузин взяла ее к себе и спала с ней в одной постели, положив Маргариту к стене.

Она еще ребенком легко поддавалась влиянию. Отец никогда не заставлял нас ходить на уроки закона Божьего, но однажды она поехала в летний лагерь, и там воспитатели свели ее с ума сказками о сатане, об адском огне и вечном проклятии, она долго не могла отделаться от этого, и что-то осело, вероятно, в ее голове навечно.

В августе меня заложил один тип, знавший меня раньше. Мне стало ясно, что надо уезжать. И мы подались во Францию, пешком, через Пиренеи. Перед этим я все распродала, материнское столовое серебро и отцовскую библиотеку, и на вырученные деньги наняла проводника и подкупила полицейского. Сразу после перехода через границу, вместо того чтобы купить себе два билета на автобус, мы отправились в гостиницу, ведь мы три дня ничего не ели. Я никогда не забуду лоснящуюся физиономию и тюленью бородку хозяина. Он обслуживал нас с преувеличенной вежливостью. Как только мы проглотили последний кусок, рядом с нами выросли два жандарма. Назад в Испанию или в лагерь! Значит, в лагерь. Сначала в Сен-Сиприен. Потом в Аржелес. Там было тошно. Маргарита была уже на грани. Она слабела с каждым днем. До тех пор, пока несколько женщин не попросили меня поучить их читать и писать. В качестве оплаты мне досталось полкило белого хлеба, один кусок я сунула маленькому мальчику, остальное отдала сестре. Так мы и перебились. На самом деле всю жизнь я выполняла роль старшей сестры, хотя была на год младше Маргариты. Но я всегда была сильней.


Девятого февраля мы перешли границу у Пор-Бу. Жандармы на мотоциклах уже поджидали нас. Мы были частью разгромленной армии и представителями проигранного дела. Первое мы поняли, когда сложили оружие. Второе лишь постепенно доходило до нас. В Сен-Сиприене, где перед нами стояла проблема выживания, у нас не оставалось времени для размышлений. Лагерь представлял собой длинную, узкую, обнесенную колючей проволокой полоску у моря. Когда мы прибыли, там не было ни бараков, ни какого другого пристанища, ни туалетов. Мы должны были отвоевывать каждый кусок хлеба и каждый глоток воды. Французы наслаждались нашим бедственным положением. Они думали, что мы легкая добыча для их офицеров, пытавшихся заманить нас в Иностранный легион. Но за незначительными исключениями мы принимали их вербовку в штыки. Сегодня считается, что принимать их предложения нам запретило тогда партийное руководство. Оно трактовало намечавшуюся большую войну как противостояние империалистических держав, которое нас не касалось. Может, это и соответствовало в тот момент интересам Сталина. Но не это было причиной нашего отказа; мы никогда не воевали как наемники, ни у себя на родине, ни в Испании, и теперь не желали служить чужим господам. Помимо слепого повиновения, свойственного кадровым военным, мы обладали еще чем-то более высоким, что, как правило, ускользает из поля зрения историков и что никто не хочет сегодня признавать за нами. Чтобы спасти это что-то, мы хотели остаться вместе. Или найти иные возможности влачить существование за пределами колючей проволоки: эмиграция в Англию, в Скандинавские страны, в Мексику. Помню, что Фримель внес свою фамилию в список социалистов, сражавшихся в Испании, которые просили убежища в Швеции. У меня нет сведений, упоминал ли он в этом контексте свою испанку. Я и не знал ничего об их связи. Впрочем, это ничего не значит. Вопреки распространенному мнению, находясь в крайне бедственном положении, тебе уже не до того, кто рядом с тобой. И что бы это дало, внеси он ее фамилию в список? Да и была ли у них вообще связь? Знал ли он о том, что она тоже бежала во Францию? Среди испанских республиканцев были супружеские пары, в одно и то же время интернированные в Сен-Сиприен, которые были разделены лишь проволочным заграждением в человеческий рост и только спустя годы узнали об этом. Нас было девяносто тысяч, согнанных на один квадратный километр. Город средней величины, только без улиц и домов, с ледяным ветром, дувшим с Пиреней, и мелким песком, всегда скрипевшим на зубах.

В Сен-Сиприене мы оставались с февраля по апрель тридцать девятого. Затем все воевавшие в Испании были переброшены в Пор. Фримель оставался как в Сен-Сиприене, так и в Поре признанным представителем революционных социалистов. Его все любили и высоко ценили, с ним можно было о многом потолковать. Пусть у него была своя линия, собственные убеждения, это было нормально, но он не участвовал в кампании против нас. А ведь некоторые из числа воевавших в Испании, правда не австрийцы, были полностью деморализованы и всю вину взвалили на коммунистов. Лагерное руководство разжигало ненависть и недоверие между нами. После германо-советского пакта о ненападении стало особенно паршиво. Коммунисты считались у французов убийцами и мошенниками, ворами и бродягами, чем-то в этом роде. Конечно, и среди нас были разногласия: этот пакт, нужен он, не нужен? Предательство, Сталин — об этом хотя и велись дискуссии, но не слишком активно, что и понятно. Ведь нас избивали французские жандармы, а не Гитлер и не Сталин.

В Гюре мы создали Народный институт, по примеру Красной Вены. Организовали языковые курсы, занятия по литературе, стенографии, географии, истории, математике. Кто сдавал экзамен, получал свидетельство. Не знаю, участвовал ли в этом Фримель, скорее всего да, почти все были задействованы. И дело было не столько в продолжении образования, нам гораздо важнее было держаться вместе, у всех была потребность отвлечься от событий в мире и от мыслей о собственном неопределенном будущем. Австрии больше не существовало, и французам, похоже, доставляло особое удовольствие все время напоминать нам об этом. «Nationalité?» — спрашивали офицеры, и когда мы отвечали: «Autrichien», они говорили: «Ah, un autre chien!»[23] После того как провалилась их затея с Иностранным легионом, они хотели загнать нас в свои трудовые отряды. Поначалу мы отказывались. Но через какое-то время нам пришлось уступить. Потом многие добровольно согласились на трудовую службу, почти каждый второй австриец. От швейцарской границы вверх до Ла-Манша, повсюду мы вкалывали на французов.

У меня нет сведений, как удалось Фримелю вырваться из Пора. Может, он зарегистрировался как prestataire[24]. И получил на это добро, сумев доказать, что его ждет жена, такое тоже случалось. Или его перевели в другой лагерь, где женам разрешались посещения. Или просто улизнул ночью тайком, перемахнул через ограждение или пролез под ним внизу. Во всяком случае, он вдруг исчез.

Потом наш лагерь был расформирован. Кто может работать, должен работать! Меня взяли, потому что я была сильная, а сестру нет, она была чересчур нежная и слабая.

Если ей отказано в праве работать, я тоже не пойду!

Хорошо, сказали они.

Французы загнали нас в товарные вагоны для скота, я этого никогда не забуду, в каждый вагон по сорок женщин. В провинции Савойя, недалеко от швейцарской границы, нас выгрузили. Мы должны были отбывать там трудовую повинность. Меня направили к одной графине, она жила в настоящем замке, а возле замка находились хозяйственные постройки, с конюшней и сараем. Марга попала к какой-то крестьянке, в Силинжи, деревню в тридцати километрах. Там она хотя бы была сыта. Не знаю, как Руди удалось отыскать ее; так или иначе, однажды он ее навестил. Он тогда уже не был интернирован и мог передвигаться свободно. В общем, судьба бросила их друг другу в объятья. Вскоре Маргарита забеременела.

Когда срок моего трудового договора истек, я приехала за сестрой. Ее хозяйка сразу вцепилась в меня. Я всегда была настырная, упрямая, никогда не сдавалась. А Марга была типичной дамочкой. Она с удовольствием наряжалась, накрашивалась, подводила губки. Она была привередливой. Ей меньше всего хотелось вычищать конюшню, доить коров или копать картошку. Крестьянка была сыта ею по уши. «Эх, как жалко! — воскликнула она, увидев меня. — Если бы у меня была такая, как вы!» Я и вправду энергично взялась за дело, там, в деревне. Когда мне пришлось в первый раз пасти коров на пастбище, все четырнадцать разом от меня удрали, как рванули галопом вниз по улице — и прямиком в церковь. Вся деревня помогала выгнать их оттуда. Я этим хочу сказать, что работа моя была не сахар.

Из Аннеси мы поехали поездом до Монтобана. Два дня через всю Францию, без документов! Повсюду уже орудовало гестапо. Немцы. Сестра тряслась от страха. Перед каждой проверкой я отсылала ее в туалет. Закройся на задвижку, говорила я ей, и открывай, только когда я скажу. Когда входили немцы, я изображала сияющую улыбку. «Excusezmoi, monsieur»[25]. Документы куда-то засунула сестра. Она как раз в одном месте. Если вы соблаговолите подождать… Каждый раз это срабатывало. Только однажды какой-то тип с квадратным черепом стал ломиться в туалет. Открывайте! Проверка! Я выскочила из своего купе и как фурия набросилась на него: руки прочь! Моей сестре стало плохо. Она ждет ребенка. Немец вытаращился на меня, потом отправился в соседний вагон. Его счастье! Я ему чуть глаза не выцарапала.

В Монтобан мы прибыли второго октября, в мой двадцать третий день рождения. Сняли меблированную комнату. Марга написала Руди. Он тогда уже работал горняком, забойщиком в угольной шахте Кармо. На третий день он приехал за ней. Потом я долго о них ничего не слышала. Пока сестра не родила, 26 апреля 1941 года. Тогда я навестила их. Прижала к сердцу своего маленького племянника. Через какое-то время пришел Руди. Мы обнялись. А потом мне надо было уже уезжать.