пособ передачи его чрез воздух нашему слуху, но нельзя уловить и подвергнуть мелкому исследованию цельность впечатления, производимого сочетанием звуков: оно цело, неделимо, духовно. Попытки материалистов добраться путем анализа явлений до сущности впечатления, производимого изящным на душу нашу, оставались и всегда останутся безуспешными, и будут обличать собственную неспособность чувствовать и понимать красоту в тех, которые на это решатся. Французы, народ, как мы заметили, глубоко непоэтический, еще в прошлом столетии возвещали теорию изящного, основанную на признаках его сущности, в простом подражании природе. Эта мысль по душе велико-руссам и в наше время была высказываема, и искренно, теми, у которых доставало искренности говорить то, что они действительно ощущают, и, конечно, разделялась многими, увидевшими отражение того, что давно таилось в их сердце. В ком есть живая струна поэзии, того ничем нельзя разубедить в присутствии духовной творческой силы в произведениях искусства, нельзя потому, что он ее ощущает. Так точно нельзя никакими доводами материализма убедить в несуществовании духовного начала того, кто чувствует его в себе и потому не нуждается ни в доказательствах, ни в опровержениях, как не нуждаемся мы ни в каких словопрениях о том, в холодном или теплом мы воздухе, когда тело наше это сказывает нам.
С присущностью поэзии в душе, с чувством красоты и способностью уразуметь ее тесно соединено сознание нравственности, добра. Материалист неспособен понимать и любить добро, материалист понимает одну только пользу. Если он добр от природы, он выражает свою доброту только тем, что готов делать другим то, что считает полезным; самое высокое проявление его доброты состоит в том, когда он готов делать для другого то, в чем, по своему положению, не ощущает полезности, но что другой считает для себя полезным. Но преимущественно добродетель его основывается на таком силлогизме: если другому буду делать добро, то и мне станут его делать. Совсем не то у человека, в котором есть дар и привычка ощущать в себе живую душу и видеть ее внутренним зрением в оболочке внешних для него явлений. Он не анализирует добра, которое и нельзя анализировать, как прекрасное; он созерцает его в его цельности и воспринимает его всем духовным существом своим. Добро, облеченное в факт в материальном быте, может отразиться посредством того, что называется пользою и что всегда так будет, но творящий доброе дело не думает о пользе, а видит пред собою одно добро в его нравственном совершенстве. Кто делает, имея в виду пользу, тот необходимо при своем действии задает себе вопрос, полезно ли то, что он намерен творить; но кто думает о добре безотносительно к пользе, тому не нужно рассуждения: он творит по внушению чувства и разумного созерцания красоты добра, действующей неотразимо на его волю.
В общественных понятиях история напечатлела на двух наших народностях свои следы и установила в них понятия совершенно противоположные. Стремление к тесному слитию частей, уничтожение личных побуждений под властью общих, ненарушимая законность общей воли, выраженная как бы смыслом тяжелой судьбы, совпадает в великорусском народе с единством семейного быта и с поглощением личной свободы идеей мира, выразились в народном быте неделимостью семей, общинною собственностью, тяглом посадов и сел в старину, где невинный отвечал за виновного, трудолюбивый работал за ленивого. Как глубоко лежит это в душе великорусса, показывает то, что по поводу устройства крестьян в наше время заговорили в пользу этого великоруссы с разных точек зрения, под влиянием и запоздалого московского славянофильства, и новомодного французского социализма. Для южнорусса нет ничего тяжелее и противнее такого порядка, и семьи южнорусские делятся и дробятся, как только у членов их является сознание о потребности самобытной жизни. Опека родителей над взрослыми детьми кажется для южнорусса несносным деспотизмом. Претензии старших братьев над меньшими, как дядей над племянниками, возбуждают неистовую вражду между ними. Кровная связь и родство мало располагают у нас людей к согласию и взаимной любви; напротив, очень часто люди приветливые, кроткие, мирные и уживчивые находятся в непримиримой вражде со своими кровными. Ссоры между родными – явление самое обыкновенное и в низшем и в высшем классе. Напротив, у великоруссов кровная связь заставляет человека нередко быть к другому дружелюбнее, справедливее, снисходительнее, даже когда он вообще не отличается этими качествами в отношении к чужим. В Южной Руси, чтоб сохранить любовь и согласие между близкими родственниками, надобно им разойтись и как можно меньше иметь общего. Взаимный долг, основанный не на свободном соглашении, а на роковой необходимости, тягостен для южнорусса, тогда как великорусса он более всего успокаивает и умиряет его личные побуждения. Великорусс из покорности долгу готов принудить себя любить своих ближних по крови, хотя бы они ему не по душе, снисходить к ним, потому что они ему сродни, чего бы он не сделал по убеждению, он готов для них на личное пожертвование, сознавая, что они того не стоят, но что они все-таки своя кровь. Южнорусс, напротив, готов, кажется, разлюбить ближнего за то, что он его кровный, менее снисходителен к его слабостям, чем к чужому, и вообще родство ведет его не к утверждению доброго расположения, а скорее к его ослаблению. Некоторые великоруссы, приобревшие себе в Южной Руси имения, затевали иногда вводить в малорусские семьи великорусскую плотность и неделимость, и плодом этого были отвратительные сцены: не только родные братья готовы были поминутно завести драку, но и сыновья вытаскивали отцов своих за волосы через пороги дома. Чем более принцип семейной власти и прочной кровной связи внедряется в жизнь, тем превратнее он на нее действует. Южнорусс тогда почтительный сын, когда родители оставляют ему полную свободу и сами на старости лет подчиняются его воле; тогда добрый брат, когда с братом живет как сосед, как товарищ, не имея ничего общего, нераздельного. Правило: каждому свое – соблюдается в семействах; не только взрослые члены семьи не надевают одежды другого, даже у детей у каждого свое; у великоруссов в крестьянском быту часто две сестры не знают, кому из них принадлежит тот или другой тулуп, а об отдельной принадлежности у детей не бывает и помина.
Обязательная общинность земская и ответственность личности миру для южнорусса есть в высшей степени несноснейшее рабство и вопиющая несправедливость. Не сметь назвать ничего своим, быть батраком какого-то отвлеченного понятия о мире, отвечать за другого без собственного желания – ко всему этому не расположила народ южнорусский его прошедшая жизнь. Громада, по южнорусскому понятию, совсем не то, что мир, по великорусскому. Громада есть добровольная сходка людей; кто хочет – в ней участвует, кто не хочет – выходит, так, как в Запорожье кто хотел – приходил, кто хотел – выходил оттуда добровольно. По народному понятию, каждый член громады есть сам по себе независимая личность, самобытный собственник; обязанность его к громаде только в сфере тех отношений, которые устанавливают связь между ее членами для взаимной безопасности и выгод каждого, тогда как, по великорусскому понятию, мир есть как бы отвлеченное выражение общей воли, поглощающей личную самобытность каждого. Главное различие здесь, конечно, проистекает от поземельной общинности. Коль скоро член мира не может назвать своею собственностью участок земли, который он обрабатывает, он уже не свободный человек. Мирское устройство великорусское есть стеснение, и потому форма последнего, введенная властью, приняла в себя дух и смысл, господствующий в Великороссии; корень его лежал уже в глубине народной жизни: оно истекло нравственно из того же стремления к тесному сплочению, к единству общественному и государственному, которое составляет, как мы показали, отличительный признак великорусского характера. Частная поземельная собственность выводится таким легальным путем из великорусской общественной философии. Все общество отдает свою судьбу олицетворению своей власти, тому лицу, которое поставляет над обществом бог, и, следовательно, все обязано ему повиновением. Таким образом, все принадлежит ему безусловно, как наместнику божию; отсюда понятие, что все божье да царское. И пред царем, как и пред богом, все равны. Но как бог одного возвышает, награждает, а другого карает, унижает, так поступает и царь, исполняющий на земле божественную волю. Это выражается прекрасно пословицею: воля божья, суд царев. Отсюда народ безропотно сносил даже и то, что, казалось, превосходило меры человеческого терпения, как например, душегубства Иоанна Грозного. Царь делал несправедливо, жестоко, но тем не менее он был орудием божией воли. Противиться царю, хотя бы и неправедному, значит противиться богу: и грешно и неполезно, потому что бог пошлет еще худшие беды. Имея безусловную власть над обществом, царь есть государь, то есть полный владетель, собственник всего государства. Слово «государь» именно означало собственника, имеющего право безусловно, по своему усмотрению, распорядиться всем, что есть в его государстве, как своими вещами. Оттого-то древние новгородцы, воспитавшие себя под иными началами, различные притом от великоруссов по народности, так взволновались, когда Иван III задумал изменить древний титул господина на титул государя. Понятие о господине выражало лицо, облеченное властью и уважением; господ могло быть много: и владыка был господин, и посадник – господин; но государь был лицо, о власти которого не могло быть и рассуждения: он был един, как един собственник вещи; Иван домогался быть государем в Новгороде, хотел заменить собою великий Новгород, который был до того времени государем; так же точно, как в Великороссии великий князь заменил общественную волю всей нации. Будучи самодержавным творцом общественных условий, государь делал все и, между прочим, жаловал за службу себе землями. Таким образом, земля принадлежала, по первоначальному понятию, миру, то есть всему обществу; по передаче этого права лицу государя давалась от последнего в пользование отдельным лицам, которых угодно было государю возвысить и наделить. Мы говорим «пользование», ибо в точном значении собственников не было. То, что давалось от царя, всегда могло быть отнято и отдано другому, что беспрестанно и случалось. Коль скоро образовалось отношение рабочих к такому землевладельцу, то землевладелец, естественным порядком, получил значение олицетворенного мира, так же как царь в значении олицетворенной нации. Крепостной человек соединял свою судьбу с достоинством господина: воля барина стала для него заменять собственную волю, точно так же, как там, где не было барина, эту собственную личную волю поглощал мир. У помещичьих крестьян земля принадлежит барину, который дает ее лицам, земледельцам, по своему усмотрению; так и у казенных крестьян: земля отдана миру в пользование, а мир, по своему усмотрению, дает ее отдельным лицам в пользование. В Южной Руси, которой историческая жизнь текла иначе, не составилось такого понятия о мире. Там прежние, древние удельно-вечевые понятия продолжали развиваться и встретились с польскими, которые, в основе своей, имели много общего с первыми, и если изменились