Две столицы — страница 10 из 63

ли жертва. Неправосудие во Франции тем жесточе, что происходит оно непосредственно от самого правительства и на всех простирается. Налоги безрезонные, частые и тяжкие, служат к одному обогащению ненасытных начальников; никто, не подвергаясь беде, не смеет слова молвить против сих утеснений. Надобно тотчас выбрать одно из двух: или платить, или быть брошену в тюрьму».

Самыгин развёл руками:

— Стало быть, я вижу, вы всё-таки отрицаете влияние французских энциклопедистов, коих даже её величество, государыня императрица, высоко почитает.

Радищеву надоело спорить, он махнул рукой и спрятал тетрадь в карман.

— Не отрицаю сего благотворного влияния на многих особ во всём мире и у нас. Но не Вольтер и Дидро создадут новый свободный век во Франции…

— А кто же, позвольте вас спросить?

— Да сам народ, — спокойно сказал Радищев, — низвергнет короля и устроит своё правление…

Хозяин встал, ноги его плохо слушались…

— Знаете, сударь, — сказал он тихо, — вы опасный человек!..

Радищев молча поклонился и пошёл к выходу.

Самыгин находился в смятении: гость казался ему опасным своими крайними идеями, но долг хозяина обязывал быть гостеприимным.

— Куда же вы, Александр Николаевич, так можно подумать, что мы с вами поссорились!..

Радищев вернулся, но разговор не клеился.

— Долго ли вы думаете пробыть в наших местах? — спросил Самыгин.

— Да нет, пробуду ещё несколько дней и направлюсь в Москву…

— Осмелюсь спросить: по служебным делам или по личным?

Радищев помолчал, ответил неохотно:

— Да так, повидать хочу кое-кого из друзей…

Когда они прощались, хозяин, стремясь загладить неприятный осадок, оставшийся после разговора, усиленно стал приглашать Радищева заехать к нему на обед. Радищев обещал и, уже садясь в экипаж, в досаде на самого себя, что дал согласие, пробормотал:

— Боюсь, что ежели снять с этого «просветителя» французский наряд, так останется один помещик…


Мрачный и раздражительный в кругу дворян, Радищев становился другим человеком, весёлым, общительным и ласковым, когда сталкивался с простыми людьми. Александр Николаевич не выносил петербургских светских барынек — намазанных, фальшивых в каждом своём жесте, интересы которых не выходили из рамок парижского журнала мод. В деревне он с трудом сдерживал себя, молча слушая рассуждения соседа-помещика о необходимости телесных наказаний для крестьян, и мог часами разговаривать со стариком пасечником о том, как живут пчёлы и как должны жить люди.

Однажды под вечер Александр Николаевич решил навестить Прокофия Щеглова, прозванного, несмотря на годы, «Прошкой-извозчиком», потому что его иногда посылали с поручениями на почтовую станцию.

После дождливых холодных дней вдруг наступило бабье лето. Заходящее солнце освещало красными лучами поля, деревенскую улицу, избы. У самого выхода в поле стояла изба Щеглова. Большой лохматый пёс спал у ворот.

Радищев вошёл в калитку, пёс приподнял голову, посмотрел на него умными карими глазами, щёлкнул зубами на пролетевшую муху и снова улёгся на прежнее место.

Посередине двора молодая девка, подоткнув подол и сидя на корточках, равномерными движениями доила тучную серую, в коричневых пятнах корову. Ровные струйки молока глухо постукивали, падая в деревянное ведро. Её сосредоточенное лицо, покрытое загаром, сильные красивые обнажённые руки, тяжёлая русая коса были багряными от заката.

Радищев невольно остановился — так она была хороша. Девка окинула его равнодушным взглядом раскосых зелёных глаз, не прерывая работы.

На крыльце показался Прокофий, босой, в белых коломянковых[27] штанах и синей рубахе, подпоясанной шнуром с кистями.

— Батюшка, — взмахнул он руками, — Александр Николаевич, что же это вы так-то… нежданно пожаловали?

— Да вот шёл мимо и решил заглянуть.

Радищев вошёл в избу. Большая горница была перегорожена на две половины. В передней стоял стол, покрытый скатертью грубого полотна, вдоль стен расставлены лавки, между ними — самодельный шкаф с посудой, в углу перед иконой светилась лампада.

— Марья! — закричал Прокофий. — Иди встречай гостя!

Из-за перегородки вышла женщина лет пятидесяти, ещё стройная и красивая. Её зелёные глаза, такие же, как у дочери, казались печальными. Она была одета в лапти на белоснежных подвёртках, подвязанных накрест до колен, короткую шерстяную в клетку юбку и белую рубашку с широкими вышитыми рукавами. В её волосах, расчёсанных на прямой пробор и стянутых на затылке в тугой узел, светилась седина.

Марья молча поклонилась в пояс.

Радищев сел на лавку. Прокофий засуетился.

— Марья, накрывай на стол… Я сейчас, Александр Николаевич, я мигом… — и выскочил на улицу. Ему не терпелось позвать соседей, чтобы все видели, как сын барина пожаловал к нему в гости.

Впрочем, в этом не было никакой надобности. Мальчишки уже стояли перед воротами и даже заглядывали в окна избы. Два старика — один толстый, рослый, в белой рубахе, полотняных штанах и лаптях, с седой окладистой бородой и другой маленький, худой, носатый, с выцветшими глазами и волосами, торчавшими на голове во все стороны, как у ежа, в синей ситцевой косоворотке и плисовых[28] портах — тихо разговаривали между собой.

Прокофий, увидев их, замер на месте.

— Егор Иванович, Пантелей Фёдорович, заходите в дом, что же вы?

Егор Иванович подумал, погладил бороду.

— Зайти можно, только не знаю: прилично ли?

Маленький старичок вытянул голову, у него вылез кадык, он стал похож на птицу.

— Оне, баре-то молодые, иногда знаешь заходят по какому делу?..

Прокофий открыл рот.

— По какому именно?

Пантелей хихикнул.

— Известно, по какому. Насчёт малинки, по бабьей части… У тебя Танька-то девка гладкая…

Прокофий покраснел, сделал шаг вперёд.

Егор Иванович посмотрел на маленького старика.

— Ты, Пантелей, как был дурак, так дураком и помрёшь!

Прокофий стал дышать часто, закричал:

— Ворочай от моего дома, зашибу, вот те крест!

Двое мальчишек — чумазый в рваной рубахе и белобрысый в синих коротких штанах — подошли ближе.

Белобрысый зашептал чумазому:

— Сейчас Пантелея бить будут!

Пантелей оглянулся, потом плюнул:

— Тьфу тебе! — и пошёл прочь.

Егор Иванович покачал головой, погладил бороду.

— Ты, Прокофий, того, не расстраивайся… Он сроду был такой вредный мужик… Чего гостя-то одного оставил, пошли, что ли?..

Во дворе они наткнулись на Татьяну. По-видимому, она слышала разговор на улице, потому что лицо у неё было злое. Татьяна шла медленно в дом, покачивая бёдрами и держа ведро с молоком в руках, такая же, как была во время работы — с растрёпанной косой и подоткнутой юбкой, твёрдо ступая по ступенькам крыльца полными загорелыми крепкими ногами.

Прокофий зашипел:

— Танька, ты что, приличия не понимаешь? Приберись! Вот я тебя ужо!..

Татьяна повернула гордую красивую голову и усмехнулась, зелёные глаза её подобрели. Отца она не боялась, в семье её никогда не били.

Между тем Радищев сидел за столом и гладил толстого старого белого кота, который из любопытства пришёл посмотреть на гостя и, соскочив с печной лежанки, прыгнул на лавку.

Егор Иванович поклонился. Радищев протянул ему руку. Старик медленно подал свою — большую, твёрдую, как доска, с выпуклыми, похожими на пуговицы, мозолями. Прокофий скрылся за перегородкой.

Егор Иванович сел, заняв пол-лавки, и неопределённо крякнул. Помолчали. Егор Иванович погладил бороду.

— Погодка-то больно хороша! Душа радуется…

Радищев посмотрел на него.

— Погода отменная. Вы давно здесь живёте?

— Отроду. Шестьдесят годов. Ты меня, наверное, запамятовал. Уж извини за моё обращение. По-нашему, лучше по чести тыкать, нежели с подвохом выкать. А ведь я брата твоего в лесу прятал, когда Пугач здешние места захватил.

Радищев смутился.

— Да! Мне рассказывали. Всё это я припоминаю теперь, как во сне. Да и вы, наверное, изменились.

— Конечно, с той поры, как бы сказать, много воды утекло…

— Что же, по-вашему, лучше стало жить?

Егор Иванович подумал, покачал головой.

— Так ведь как сказать… Мы-то живём хорошо. Батюшка твой, Николай Афанасьевич, человек богобоязненный. Больше находится на пасеке с отцом Палладием. У матушки твоей тоже доброе сердце. Окромя оброка, мы ничего не знаем. Разве что исправник наскочит. А вот сестра моя замужняя живёт ужасть как плохо…

— Почему же?

— Проживает она в шестидесяти верстах от нас в селе Анненковом…

— Это имение Василия Николаевича Зубова?

— Вот именно. Ведь у крестьянина какой помещик, такая и жизнь. Помещик ихний — господин Зубов — человек, как бы сказать, повреждённый. Своим крестьянам он ни жить, ни умереть не даёт…

— В каком смысле?

Егор Иванович погладил бороду.

— Среди зверей такого существа не встречается. Прежде всего отобрал он у мужиков хлеб, скотину, лошадей. В рабочую пору установил кормить их на своём дворе. Нальют им в большие корыта для свиней щи — и хлебай. Чуть что — розги! А не то сажает в острог, который построил в соседней деревне. Одного приказчика держал он там на цепи более года. К тому же господин Зубов сам всех женит и лично ни одной девки не пропускает…

Радищев помрачнел.

— Я что-то не возьму в толк…

Егор Иванович вздохнул:

— Очень это просто. Скажем, живёт мужик с бабой. Родился у них мальчонка, дорос годов до десяти. Мужику нужна ещё работница в хозяйство. А Зубов тут как тут: «Бери, говорит, девку с соседнего двора, ей двадцать лет, здорова как кобыла, да и жени сына на ней». Мужик, стало быть, чешет в голове: девка-то нужна, да какой из мальчонки муж!.. «Бери, говорит, я приказываю, мальчонка не справится, я помогу». И помогает… Как, стало быть, ночь — коты выходят на улицу и помещик с ними…