Город был влажно пуст, как будто всех вывезли на время его проветривания и помывки. Света ночных фонарей вполне хватало на обманчивое ощущение еще не далеко зашедшего вечера. Как эхо друг друга, где-то шуршали машины. Почти нигде в окнах не горел свет. Меня стало мутить, я быстро припомнил все выпитое, и оказалось, что это совершенно неприличная для меня доза, и единственным спасением мог оказаться только немедленный сон. Приближение похмелья совсем огорчило меня. Смутно мне представилось, как при его помощи оправдать свой разговор с Юлией на кухне. Но уже ничего не хотелось.
Подкатывала тошнота. Кислый вкус во рту и слишком весомая серная отрыжка. После сорока минут ходьбы, уже недалеко от дома, я удержался за ствол дерева и решил уже покончить с муками строгой указкой соответствующего пальца, как вдруг увидел идущего по другой стороне улицы Яшу.
— Яша! — крикнул я ему, и, поскольку выкрик был слишком похож на мольбу о помощи, он бледно и чеканно продолжал путь. — Это же я!
Он повернул в мою сторону не больше, чем глазные яблоки, потому что белый подбородок, голубые уголки воротника рубашки, ромбы на его свитере продолжали идти и никак не хотели бы замечать моего приближения. Тем не менее он остановился за стенкой стриженой жимолости, я не видел его головы из-за веток каштана, но в просвете мокрой городской флоры его медленная рука зашла за спину и за спиной защелкнулась другой рукой в незабываемом жесте. Я кинулся к нему с каким-то животным кудахтаньем, которого не стеснялся, потому что радость встречи с ним была упоительной. Он спокойно ждал, слегка отведя назад голову, и не подошел ко мне даже после того, как я растянулся перед ним по сплошному рашпилю асфальта, повиснув ногой в издевательской цепочке, прикрывающей газон со стороны пешеходной дорожки.
— Зря ты пошел по газону, — заметил он, вглядываясь. — Я все никак не мог понять, кто это меня зовет. Не узнаю голоса. Ты, Марк, не в лучшем виде сегодня…
— Не важно! — я торопился стереть с колен уличную крошку, одна моя штанина была пронзительно мокрой, зато на ней не было въедливого куска земли, как на другой. — Даже не знаю, что делать! Яша, я с праздника, и надо было на него попасть, чтобы… нет, бесполезно чиститься… чтобы увидеть тебя.
— Обойдемся без объятий. Я рад тоже.
Ободранная мякоть ладони под большим пальцем была похожа на куриную ножку, с которой сорвали тончайшую кожицу, и под ней невыносимо саднили черные царапины вперемешку с мелкими камешками в алой кислоте.
— Я давно хотел тебя найти, — продолжал я, растирая ладонь вместо рукопожатия и понимая, что ночная улица обладает силой усиления восторга и небывалого звука моего собственного голоса. — Мне не хватает наших разговоров. А мы так давно не виделись, что к тебе просто уже не подступишься.
— Дело в том, что я и в последний раз тебя встретил не в лучшем виде, — сказал он намеренно двумя тонами ниже. — Ты тогда рассказывал, что только второй раз в жизни пьешь пиво.
— Да ты что?
— Это было после посвящения в студенты.
Странно было оправдываться в том, чего не помнишь.
— Да это не серьезно, — заговорил я, смутно убеждаясь, что не могу быть давним алкоголиком, ведь я веду дневник. — Ты еще не знаешь, сколько у меня нового, сколько я всего узнал.
Яша нахмурился. Но со мной произошло чудо. Оно было произнесено мной:
— Я совершенно точно, без вопросов, — влюбился!
Так запросто сказав это, я будто растворился в лучах брызжущего из меня тепла, я стал невесомым и понял в тот момент все, из чего складывалось устройство мира. Казалось, что теперь это знание никуда больше не денется, что я никогда больше не почувствую под ногой толчка земли, поэтому из шутливой вежливости я опять приземлился и позволил себе вернуться к своему неловкому виду перед дорогим Яшей. Было очень весело оттого, что он встречается только в редкие моменты моего опьянения и неловкости, но я легкомысленно верил, что все само собой разрешится, ведь у меня действительно не было ни малейших способностей для бесшабашного пьянства.
— Обязательно, обязательно вас познакомлю, — говорил я. — Это нужно сделать.
Мне казалось, что именно теперь мир полностью восстановлен, что более чудесных друзей мне никогда не вообразить. Хотелось немедленно вернуться к Юлии и все ей рассказать. Я звал с собой Яшу, он посоветовал добраться скорее до кровати, потому что я имею нерасполагающий к ответной любви вид. «Знаю! Знаю! — смеялся я. — Но что же мне делать?» И при этом веселье захватывало меня какой-то новой мечтой, которая касалась краев мира. Яша сказал, что с удовольствием познакомится с моей избранницей, а теперь, извини, надо домой, уже очень поздно. Педант, дорогущий педант! Было так странно, что мы встретились в совершенно пустом городе и что теперь он исчезает, как во сне.
— Ты, как я понимаю, идешь от нее? — поинтересовался Яша.
Я счастливо согласился, на что Яша огорченно кивнул.
— Ну что же, как знаешь. Ладно! До встречи!
И совсем решительно добавил:
— Не надо меня провожать, пожалуйста. Быстро домой!
— Когда? — кричал я ему вослед, но он только еще раз махнул рукой.
Я оставался один на один со своим открытием. Вслух было произнесено то, что, может быть, давно стало больше меня, что боязливо перекатывалось во рту, как мучнистый шарик, который я боялся раскусить, потому что он мог оказаться безвкусным, но внутри была начинка — не деготь или чернила, а, слава Фортуне, кумкватовое желе. Все приведение в гармонию было сделано простым и совершенно необходимым шагом. Зачем я так далеко ушел от нее, такая даль не давала от нее греться. И оставалась накипь неразрешенного недоразумения, оттого что мой милый Яша так, кажется, и не поверил в мое счастье. И тут кислая волна излишков праздника вырвалась из меня на черный, будто щеткой и ваксой начищенный асфальт.
Дома счастье было отложено, мне было дурно. С нехорошей усталостью я выдержал разговор с обеспокоенной мамой, всклоченной и мерзнущей в ночной рубашке, сжимающей руками шею, — она, как и Яша, вела реестр моих случайных захаживаний на скотное подворье мира взрослых и не выказывала радости очередному возвращению. Добравшись до подушки, голова моя при всей своей ватной неотзывчивости разогналась внутри себя в потоке трудного и болезненного движения. Мысли скользили мимо мутных разводов слабо мерцающего фонаря и резались о его разбитые стекла. Свобода моего признания, произнести которое помог Яша, почему-то не была уже достаточной и радостной. Можно было подумать о вкусе Юлиной щеки, которая ведь была же мною поцелована, но я совершенно не отметил его, да он был слишком уж продезинфицирован выпитым, а теперь во рту гулял кислый дух черно-белой гари (активированный уголь и зубной порошок). Но этим поцелуем Юлия была поймана навсегда, невзирая на окружавшую меня тьму, худшую, чем слепота.
Меня до сих пор мучит проблема моей выходки, абстрактной подмены, той странной реакции, которую встретила Юлия в ответ на попытку быть откровенной. Часто ли человек с резвостью деформированного инстинкта подменяет отчетливое желание смутным запретом? Может быть, произошел выхлоп из древних подвалов сознания того самого матримониального табу, мешающего вожделеть сестер (и однокурсниц, — даже будущих), как невест, предназначенных для другого мира. Но в одном подозрении я просто уверен: в продлении ее фразы никак не находились интимные излияния (допущенные только отчаянной нетерпеливой фантазией), могло быть никчемное что-то — вдогонку за ранее недоговоренным, могла быть (смешно сказать) хотя бы просьба оберегать медлительный гений Шерстнева, о чем мы не раз потом говорили. Это значит, моя реакция была куда более решительной, чем кажется. Я убеждал себя, что ловко использовал ситуацию и теперь заставил Юлию задуматься о том, в чем сам не был на тот момент уверен.
Как бы то ни было, это воспоминание сохраняет какую-то тревожную и растущую до сих пор ценность. Проснулся я с тяжкой серьезностью, хотя чуждый арлекин во мне потягивался и кувыркался. Все казалось мне нелепым. Вечер я старался еще восстановить в голове, конструируя его заново через метод последовательного проживания (вот я накладываю салат, Юлия сидит справа, вот я выхожу на балкон, Шерстнев стоит спиной). Я выбрал самый желтый фломастер (из редкого набора с лохматыми стержнями, которые мы с мамой с другого конца подпитывали водкой, чтобы расписать) и на календаре — висящей над моей кроватью карте мира века XVII-ro с двумя парами вельмож различной степени цивилизованности — нарисовал воспаленную радужку вокруг дня нашего с ней знакомства, 28 августа. Было бы лучше, если бы я обвел дату нашего мгновенного разговора, все-таки это дало бы приблизительное напоминание о дне ее рождения, который с тех пор я неумолимо рискую пропустить.
Мой календарь с драгоценным центром — началом отсчета второго бытия — всегда был ненадежным секретарем, его подсказки только путали реконструкцию событий, и мои упражнения с ним сами по себе фиксировались как опасные происшествия. Но я любил его из-за фигур над полными цифр полушариями: папуас в соломенной пачке; лысый и не более одетый краснокожий с раскраской и пером в оселедце; слащавый китаец в просторном халате и с грошовой трубочкой в руке и поэт-лауреат, чей раздвоенный парик навсегда завершал иерархию разума.
Надо бы, но не люблю я отмечать даты, низкие двери напоминания. Датированная история — это музей, рассчитанный на посещение карликов. Но у меня так выпукло представлено ощущение цикличности жизни, что я все равно каждый год — день в день — спотыкаюсь о фантомные образы прошлого, которые не в состоянии адекватно вспомнить. Мое настроение всегда соответствует личной годовщине. Особенно пышно всплывает чувство неловкости от прошлогодней неудачи или приторно празднует годовщину глухая ипохондрия. И потому лучше уж знать, что это за дата! По дневникам и случайным заметкам приходится отслеживать их и умножать записи.
Меня слишком встревожило смутное движение праздника, избыточное количество отчетливых знаков. Во всем этом требовалось разобраться, от музыки особенно сильно болела голова, что-то только-только началось, и что-то было безнадежно упущено.