Две Юлии — страница 30 из 73

Я перебрал кассеты, и трудно было представить в этих кустарных ярлычках что-нибудь ценное. Впрочем я мог смотреть любое кино, оно все равно забывалось. В этом не следовало признаваться Юлии, но американское искусство поначалу казалось щедрым восполнением скромного советского детства. Это было похоже на то, как если бы в пустыне вместо чудесной манны песок был выстлан жидкой карамелью, сменив сухое однообразие покоя липкой жаждой, удовлетворяемой струей лимонадного брандспойта. Здесь были «Затишье агнцев», «Брадобрей на ходу», «Остервенелые кобели» и помятая коробочка «Несвежих плясок». Отец Юлии плотоядно предвкушал то, как за пару ночей я пересмотрю всю его коллекцию, и потратил на инструктирование сорок минут, пока одетые жена и дочь не стали кликать его из коридора.

Еда для собаки (на верхней полке) и для меня (полкой ниже) была оставлена в кухонном холодильнике. Для ночлега мне предоставили родительскую постель — широкий полигон для телесного распластывания, зрительно захвативший всю комнату, размазав остальную мебель вдоль стен. Выгул собаки, угощения и гнусавые фильмы. Было бы лучше, если бы о моем устройстве заботилась Юлия, для которой, как и для меня, dolce far niente — это деятельное услаждение, а не отключение мозга.

В пенатах родителей было громоздко и неустроенно. Мебельная стенка была рассчитана на более просторное помещение, две тумбы с дверцами перебегали на другую сторону комнаты — между кроватью и телевизором — и там уже завершали загромождение. Цветы находились либо высоко, либо за чем-нибудь, например за стоящей у подоконника сложенной гладильной доской. За стеклом стенки было навалено множество склеенной посуды, хрустальный рог, керамический гном, мужико-медвежье деревянное изделие. В подставке для яйца хранились два серебряных перстня, между вазами зажимались билеты в филармонию, а за позапрошлогодней открыткой с пучеглазыми лосями в красных колпаках стояла красивейшая вазочка из фарфора с раковинами и медузами ручной росписи. Коротать здесь без малого два дня: я уже предавался унынию. Предположим, разберусь с функцией быстрой перемотки и до поздней ночи буду искать фильм, вглядываться в невнятную клоунаду, в насекомое мельтешение, пока вдруг меня не ударит под ложечкой: «Останови!» — пейзаж, лукавый глаз.

Но рядом была другая комната, знакомая и притягательная, ради которой я уже не спал предыдущую ночь, предвкушая, что один окажусь в ней.

Честно говоря, ночью накануне я уже понял, что во мне по-прежнему сильны преступные наклонности моего детства. Нет, я не собирался чего-нибудь присвоить и, слава богу, исключал уже из своего сознания угрозу подобной глупости. Я собирался пошарить. Мои детские игры с солдатиками очень часто превращались в обследование местности. У бабушки я натыкался на подушечки с сухими духами, давно потерянные и давно замененные очки, спрятанные украшения, коробки конфет, которые она берегла до праздника, но потом не могла найти и оставляла нас без сладкого. Это было немного похоже на доблесть исследований, на уменьшенный пыл путешествий, но я-то хорошо ведал, что в момент игры у меня потели ладони. Я рыскал, расследовал и потакал любопытству из застарелого детского недуга. И теперь я не собирался останавливаться. Под утро, когда мне удалось ненадолго уснуть от беспокойства, мой сон вел меня по квартире Юлии, которую знал лучше меня, и открывал все столики, выдвигал ящички, цитировал нужные места из личных дневников — самые нужные для меня слова.

Я сел на край кровати, и Джема встала передо мной, блестя черной обводкой глаз. С чего это вдруг опытный воришка, прирожденный лазутчик откажется пройтись по далеким закуткам драгоценного для него мира? Не могу себе представить, чтобы человек, у которого хотя бы однажды был опыт удачного воровства, или профессиональный шпион могли бы оставаться на ночь в квартире, где есть недостижимые для их осведомленности углы. Профессиональное утомление здесь неуместно. Наверное, это претит личному спокойствию и угрожает нервным срывом — спать рядом с неведомыми ящичками, закрытыми тумбочками и запертыми шкафами. Разве не нужна поспешная ревизия всего мыслимого нами мира перед тем, как уйти в потусторонние странствия сна — залог правильного возвращения, хотя бы мысленный осмотр нашей комнаты, беглый реестр всего, что мы накопили в тенетах укромного быта? Мы этого не чувствуем, а вот наш ум сам-друг пускается в эту работу. Чужой мир угрожает уже тем, что он неизведан. И потому, ложась в гостях в окружении под другого человека прижитой собственности, заснуть не удается.

Впрочем давно мне приходится терпеть муки любознательности. С тех пор, как я начал спать рядом с полочками с томиками стихотворений, с этими крепко-накрепко закрытыми сундучками, с неведомым биением ума, мне пришлось научиться новому терпению.

И теперь я почти не хотел уже замыслить никакого поиска! Или, упаси Спасе, присвоения. Вещи Юлии были важны для меня только вместе с ней. А что они и есть — часть Юлии, приходит мне в голову даже сейчас. Я никогда не понимал радости фетишистов, которую в обилии демонстрируют в романтических фильмах. В локоне и даже фотографии мало остается души. Поэтому в музеях подсовывают любые трубки, перья, тапочки — кто проверит? И если есть что-то, правильно сдвигающее с места память, то эти вещи мое сознание проницает, как бесплотные призраки. Однако если бы мне самому пришлось хранить кое-какие памятные подарки, то я бы следил, чтобы они не пострадали, и даже, пожалуй, схватил бы их с собой в случае поспешного бегства из пылающей спальни.

Что я мог теперь? Соблазн разрастался, я мечтательно лег на одетую в свежую наволочку подушку, еще не заглянув в Юлину комнату, о которой давно привык думать, находясь от нее и куда дальше. Там стоял темный письменный стол, раскладное кресло (можно бы расположиться в нем, но куда привлекательнее…), Юлина кровать, бельевой шкаф — но нет! у меня ни в коем случае не будет никакого рытья в белье. Я мог бы заинтересоваться даже не тем, какое оно у Юлии, а тем, какое белье в принципе бывает у девочек. Но мне не понять, откуда только у человека берется интерес к простой интимной ткани, ее свалявшимся застиранным швам? Похоже, я совершенно спокоен по поводу дамской одежды вне ее хозяйки и даже не могу сказать себе сейчас, каким словом или какой картинкой в данный момент помечено мое нательное белье.

Целомудренный отказ касаться какой-либо Юлиной вещи так разнежил меня, что я забылся, не выключив света, и только холодным утром на секунду вскочил, погасил освещение и завернул дрожащие плечи в плед. Мне показалось, что собака недовольно рыкнула где-то в коридоре.

XIX

Первое, что вспомнил я утром, так это то, что я — закоренелый клептоман. С последнего детского дела много прошло времени (кажется, это была ценная бабушкина клипса, которая без своей пары неловко была поднесена в дар волновавшей меня девочке). Но что меня держит от одной только разведки? Когда сами углы драгоценны — грех в них не пошарить.

Я сел в кровати — угол схождения двух диванных подушек был предварительно промят, и прямо в него целилось свинцовое дно телевизионного экрана. Окна в комнате были большими, и здесь, как и в Юлиной, верхняя часть рамы была заклеена желтоватой калькой. Если в Юлином случае калька была хорошо расправлена, что радовало всех ее гостей эффектом японского домика, то здесь она легла кое-как, в месте наилучшего натяжения была надорвана подушечкой большого пальца. По кальке шли тихие тени, а в дырочку била струя света, оптической игрой высвечивая комнатную пыль так, чтобы она просияла до величины снежинок. Рулон кальки начинал разворачиваться вдоль балконной двери, но хотел быть не занавеской, а свитком, и потому набрал загнутым краем много шерстяной тени. Оторванное продолжение рулона выглядывало сверху стеллажа, уходя дальним краем за коробку из серого толстого картона, крышу которой отрывало от поддона скоплением цветных пластинок вперемешку с журналами. Из одного журнала торчали две белые пластмассовые спицы. Из чуть съехавшей коробочки, в которую скрывалась стальная проволока для занавесок (маленькому потолку не до гардины), росло две грозди отборной пыли. Я вполне естественным жестом раскинул руки вдоль спинки дивана, и если правая рука под запястьем ощутила на подлокотнике препоясанную изолентой коробочку с кнопками для листания телевизионных страниц, то левая рука провалилась вдоль бортика и с его незримого отсюда гобелена сразу же сбила нескольких сухих червячков — их там была целая въедливая колония. Я с минутным отвращением отряхнул шуйцу, хотя десница тоже брезгливо избавилась от пульта и перешла на бортик кровати, смотрящий прямо в дверь. Ткань под подлокотником тоже была обсажена усушенным ноздревым клеем.

Что же я впустую теряю время? Я решительно выпрыгнул из уютных тисков, благо настроены они были на более уступчивое тело. Собака услышала меня и откуда-то с грохотом поднялась, кажется сдвигая табуретки или стол, и уже возникла передо мной в прихожей. Стуча по полу когтями с одичалой прытью пианиста, она без усилия приподнималась в тесных дверях, не давая мне выйти, причем ее влажный нос крутился поблизости от моего. Я тщетно начал бороться с мокрыми проявлениями собачьей радости и, только когда спросил, не хочет ли она гулять, оказался в коридоре, так как Джема, уже упираясь лапами по обе стороны дверного глазка, стояла во весь мой рост, изогнув грациозную шею и свища некупированным хвостом. Но стоило мне шагнуть в сторону Юлиной комнаты, как она снова напала на меня. Вся шерсть ее блистательной спины вилась вокруг моих рук, длинная и сильная, как водоплавающий динозавр, она сама по себе заслуживала внимания не меньше, чем Юлин будуар. Удерживая равновесие, я тронул ее поводок на узком столике, из-под которого сыпалась обувь, и тут услышал такой взвинченный рев, после которого наш до сих пор еще пристойный танец в тесноте коридора среди летних курток и холодных для этого времени туфелек превратился в полное буйство. Я оставил собаку с поводком в пасти и так успел прыгнуть в дверь туалета, где была сделана передышка, и началось степенное утро.