Две Юлии — страница 42 из 73

— Здравствуй, племя молодое, незнакомое! — еще разок гаркнул он надо мной с завидной постановкой голоса, которая у бодрых стариков пропорциональна угасанию слуха.

Я все еще исчезал, досматривая косицы воды, сплетенные за вышедшей из воды еловой веткой, но вежливость уже отвинчивала мою голову в сторону владельца здешних прелестей, и улыбка потекла по моим губам, как водянистая акварель.

— Мы все-таки уже знакомы, — пытался я поправить цитату, которую школа давно сделала прозой.

Он сел рядом, спуская ноги поближе к воде, и выпрямился, как лорд: маленькая носовая горбинка, чуть выступающая нижняя губа. Взглянув снова, я опять увидел небритый подбородок странного старика, который умеет быть неприятным, кончик носа разбух от наплыва синих и красных жилок, к тому же его украшали три седых волоска, бьющие струйками одна над другой. Солнце над ним посмеивалось, обводя и щетину, и каждый волосок, и каждую жилу. Сказать ему, что здесь у его ног — редчайшая красота, и он сощурит глаза, качнется несколько раз всем корпусом, так что сомнения и тайной убежденности в чем-то будет больше, чем согласия со мной.

— Младое, незнакомое… — продолжал он. — Не с Яшей ли вы учитесь? Думаете, вам дадут всю главную информацию о мире? А? Философия — это, по-вашему, наука? Она кажется больше других наук, так как разлетается в пространстве. Это, дорогой мой, диффузия газообразных состояний, так как твердые предметы своей формы не меняют.

Много вопросов, но они задавались медленно, я сразу ощутил вялость. С ним, действительно, заведомо не хотелось спорить. Зато я воспитанно похихикал.

— Я и свою математическую линию не провожу, и другим не даю. Я сам точно знаю, что не знаю ничего окончательного! Хороший Пушкин. Вот он хороший! Непонятно, отвечает ли он на какой-нибудь из моих вопросов — к жизни, к себе, к Богу, — а, посмотри-ка, все, что он говорит, — чистая правда. Нигде не ошибается! Как это так?

— Я как раз изучаю литературу, — зачем-то вставил я. — У меня тот же университет, что у Яши, но другой корпус.

— Ну-у? — протянул Яшин дедушка, и это снова было двусмысленно: удивление от неважной новости или немного жажды поиздеваться. — Как ваша наука зовется? Ах, точно, филология. В мои времена вас называли «фил-олухи». Знаете эту шутку?

Мой многократный кивок — почти без усталости.

— Вот я прочитал Пушкина первый раз еще в школе. Ничего особенного не вынес, но учительница у нас была добрая.

Заметьте, не хорошая, а добрая. То есть мозги нам не отбивала, как другие, так что кое-где они у меня остались прилепленными к черепу. Это была большая мясорубка, сразу в школе — по всему живому. Я выбрал математику, как науку самую безопасную. Угадайте, чем мы там занимались с учителем?

Последовал мой заинтересованный кивок.

— Ну? Ну же, чем? — продолжал методичный математик.

— Читали что-нибудь хорошее? Редкие книги, например. Или он вам рассказывал о своей жизни.

Говоря это, я не давал себе труда сделать усилие и был уверен, что попаду в точку, что мое воображение вспомнит даже чужое прошлое, даже если ему лет шестьдесят.

— Да нет же… Нашего математика за это сразу бы кто-нибудь сдал. Ни за что! Он у нас один оставался постоянным учителем на всю школу. Его никто не трогал. Поэтому я с ним так подружился, что смог ходить к нему в гости, и мы стали просто друзьями. Разница в возрасте — всего лет десять. Так, смотрите сразу: нить разговора надо ловить и держать крепче всего остального. О чем я спросил?

Я совсем не испугался, что ошибусь и выдам не то припоминание. Вопрос был озорной и сам по себе предполагал мою ошибку.

— Что смеетесь? Это серьезное дело: заниматься в науке не чем иным, как только самой наукой. Мы на уроках математики занимались только математикой. Только! — он важно поднял брови. — Понимаете, ничем другим! И никакой Энгельс в нее никогда носа не засовывал. А Пушкина я стал читать, когда уже доучивался в институте. Я перечитал множество книг — и все были ясные, пронзительные. Мы увлекались Хемингуэем, Ремарка вырывали другу друга, Голсуорси этого нудного, собирали все переводы Шекспира. Много всякой попадалось поэзии. Все мои однокурсники знали, кто такой Вячеслав Иванов или Игорь Северянин. Я сейчас не говорю, что вы не знаете, вы-то должны их изучать. Блока и Мандельштама должны учить, как Псалтырь бабушкину. Но тогда это было другое дело — гром среди ясного неба. А Пушкин — это луч света среди бури. И, знаете, бури такой пыльной, с песком, с шелухой, с иголками, с гвоздями. Такая буря была у всех в голове. Я от Пушкина ахнул. Свежесть! И знаете, что самое важное? Мне, математику, он подходит, как родной брат. То есть это не нытик, не какой-нибудь гуманитарий, это очень умный поэт.

— У него интересная проза, — вставил я, не понимая, куда разговор течет, запоминая его по прозрачной речке, в которую смотрел.

— Да, каждая строчка! Но стихи — это особенно приятно. Они ведь запоминаются, их всегда можно носить с собой. Я Пушкина проговариваю в любую свободную минуту, это чтобы не терять радости жизни. В автобусе, в поездах, на заседании совета. «Они сначала нравилися мне — глазами светлыми, да белизною, да нежностью. А пуще — новизною. Но, слава богу, скоро я узнал, увидел я, что с ними грех и знаться. В них жизни нет, все куклы восковые. А наши!..» То-то!

— Вам стихи разонравились? — удивленно спросил я, стараясь подгадать свой вопрос так, будто что-то уловил в цитате.

— Это про девушек. Все про интерес к девушкам.

Я привычен к промахам, к резкому перебою окраски разговора, поэтому встал и стянул кеды. Смена положения — мудрый актерский жест — часто ведет к смене темы. Когда со мной говорят о стихах, я начинаю двигаться.

— Вы купайтесь, купайтесь. На меня не смотрите. А что же это, вы «Каменного гостя» не узнаете? — лукаво спросил старик.

Я огляделся. Потом остановил взгляд на дедушке, и мы оба захохотали.

Я искренне уступал ему возможность показать себя, поэтому не задумываясь признался в невежестве. Фразу из «Капитанской дочки» он бы не так легко спрятал от меня. И еще в пене за краем разговора я отложил для себя любопытное наблюдение: я понял первую строчку — сначала нравились, потом перестали. А ведь это стихи? Во всяком случае, со стихами он мог срамить меня в полное свое удовольствие.

— Я иногда так и говорю пушкинским стихом, а сам думаю — люди понимают меня или нет? А вдруг кто лучше понимает? Вы, например, не обиделись?

Я не стал напрягать память, поскольку даже не знал, какие канаты надо потянуть, чтобы поймать парусом ветер, поэтому решительно отверг подозрения.

— А ведь другой человек может и обидеться, когда его называют «деревом». Племя-то «младое, незнакомое». Это что?

Он засмеялся так охотно, как будто шутка эта была неоднократно проверена на собеседниках, встреченных в его долгой жизни.

— Почему же дерево? — отчего-то спросил я.

— Как почему? — он сразу воодушевился, и была заметна мгновенная, давно отлаженная сварливая мобилизация, при которой речь замедлялась, становилась громче и рубилась на равные отрезки посреди убедительно предъявленной ладони. — Я к вам подошел и сказал: «Здравствуй, племя…» Это чьи стихи? Пушкина, а стихотворение называется по первым словам: «…Вновь я посетил». Запоминается оно труднее других, дело в том, что нерифмованные стихи куда хуже помнятся, они не цепляются за память. Но тут такие мировые вещи — ух! Прелесть! Так вот, смотрите! Как-никак я обозвал вас деревом, хоть и молодым.

«Что же это? — подумал я. — Он в слове „племя“ видит какую-то метафору. И я сейчас смогу ее услышать. Странная математика. Но мне это нужно».

И тут моя анемичная память с грацией выпотрошенной, но еще открывающей рот рыбы, плеснула хвостом. Это стихотворение было разобрано в классе, и школьный учебник помянул его среди важной исторической перспективы: дворянская Россия, революционно-демократические движения. Рефлекторная подвижность припоминания тут же дала мне слово.

— Пушкин верил в поколение, которое шло за декабристами, — я думал, что примерно так надо говорить с математиками. — Здесь нет метафоры, это пророчество, вера в будущее. Он верил в новых, передовых людей, с которыми не надеялся встретиться.

— Ну да, — мой безапелляционный собеседник довольно смеялся с такой ужимкой, будто мое замечание пахло дохлой рыбой (складки на носу нежно напомнили мне Шерстнева), — с Верой Засулич или Володарским, да? С лохматым Базаровым и бездарным Рахметовым, да? С рабочими Путиловского завода? Хорошо, метафорический смысл вы, филологи, можете искать какой угодно. Но первый, очевидный смысл — что же, уже ничего не значит? Я в свое время ломал голову только над тем, с какими деревцами он здоровается — с бором сосен или под ним есть еще роща дубков. По крайней мере, Пушкин упоминает только сосны — «могучие великаны», а я всю жизнь наблюдал под соснами какую-нибудь другую «младую» растительность. Вот что безумно интересно! Кстати, племя «незнакомое» увидено только что, знакомство состоялось, а вот в могучий, поздний возраст эти деревца вступят лет через пятьдесят-тире-семьдесят, когда любой Пушкин без всякого Дантеса уже сойдет в могилу. Так что и пророчества особого нет. Это же здорово, разговаривать с деревьями, приветствовать их. Это и есть прелесть поэзии. Мы бы разве не этим занимались, если бы все понимали?

Мне начинало казаться, что я слышу свежие крамольные речи и можно задохнуться от наплыва безнаказанности. Все-таки пример такого прямого и простого содержания текста я встречал впервые. Казалось, что мир вокруг сговорился, лишь бы никогда ни к чему не подходить напрямую, использовать только обходные маневры, будто имеешь дело с раскаленным танком. И этот методический крюк в устройстве моего сознания мне сейчас играючи распрямили. И, подумать только, самым любопытным в стихотворении называлось то, что имело ко мне прямое отношение. Деревья — это единственное, что спасает меня: когда хочется бежать все равно куда, бросить весь привычный мир, перевести свою жизнь в другое место методом пространственного (не окончательного еще) самоубийства, я подхожу к окну и вижу за ним молодой тополек, который как-то смог продраться между карагачей и полез вверх, ствол его белес, а в изножье уже видны на коре темные складки, а рядом с тополем съежившаяся, но удивительно плодовитая рябина. И я понимаю каждый раз, что не могу их бросить, что самое интересное дело моей жизни — следить за их ростом.