Две Юлии — страница 55 из 73

Первая Юлия медленно встала. Я тоже вскочил. Вторая поднялась.

Кто-то, стоя на лестнице, еще слушал говорящих, но при этом уже вешал на шею кашне и, укрыв крест-накрест грудь, шагал в темноту, откуда гремела ручкой цинкового ведра уборщица. Шерстнев сделал нам знак не уходить без него. Первая села в первое кресло первого ряда, вторая рядом — позади нее, я наблюдал за тем, как Литке подошел к краю сцены и из дерматинового квадрата его наплечной сумки с торжественным звяканьем одновременно вышли две тоненькие бутылочки, идеальные близнецы, в беретах из мягкого алюминия. Я встретился взглядом с Юлией. Она оставалась спокойна. Вторая с неуклонной прямотой в корпусе приближалась к восковому кончику ее завешанного волосами уха.

Убю, уютный хлопотун, уже воскрес и ворковал со Штурманом, постоянно отнекиваясь и переубеждая: «Да нет же, какой вы наивный, во всем цивилизованном мире так уже никто не пишет. Рифма считается пережитком какой-нибудь романтической культуры». Виновник торжества приготовился покурить, но сначала бородкой крупного ключа, который в те времена еще грелся у него на грудной резинке, стачивал крышечку с одной из бутылок. В итоге задел сигарету, и переломленное тельце, выставив внутренности, повисло в губах на прозрачной полоске своей кожи. Убю невзначай показал больший профессионализм на другой бутылке, как-то снизу подцепив крышку ногтем и сняв сначала рваную плашку толстой фольги, а потом гладкий кружок, залепивший горлышко. «Яша-яша-яша», — шептала Вторая в ухо Первой, ничего нельзя было разобрать.

Пока одна бутылочка ходила по кругу, другая осталась у Убю и Шерстнева, которые сидели на краю сцены, свесив ножки в одинаково голубеньких вареных джинсах. Литке пить отказался, но с аппетитом жевал бутерброд с колбасой без жира, один из тех, что сам же заготовил для поэта. Я обжег губы едкой горечью и, с содроганием, передал склянку дальше. Шерстнев, чье расслабленное лицо со смеющимися морщинками у носа только что зависало в дыму всеобщего благодушия, смотрел на меня с невыносимой грустью, как смотрят умершие во снах их первого прощального года. Убю мешал мелко рубленную речь с хохотком, Штурман дышал отменными легкими певца, даже смех Литке можно было расслышать. Но отчетливым был только голос Шерстнева, голос осознанной невозвратимости: «Прости, Марк! Я не смог! Мне показалось это неуместным, и я не смог!» — Да что ты говоришь! Был лучший вечер, ты хорошо выступил. «Я не смог прочитать то, что считал нужным. Мне показалось, что это им будет неинтересно». — Главное, что это написано! — Шерстнев пожал плечами, махнул рукой и протянул ее за бутылкой. Тут же включился общий грохот, хотя людей было немного, но они пьянели, и кровь в ушах заставляла их возвышать голос.

Увидев, что Юлии поднялись, я решил предупредительно пойти к крыльцу.

Первая строго говорила вслух:

— Брось эти глупости. Все с ним нормально!

— Вот увидишь! Я дала единственно возможное объяснение.

Парадный выход оказался закрыт, и курильщикам предстоял долгий переход по коридорам, спуск по тайной лестнице, за которой находился стол ночного дежурного и маленькая, но тоже стеклянная дверь. Я увидел их за стеклом через четверть часа, после истлевания двух поцеловавших одна другую сигарет. Юлии вышли уже в сопровождении Штурмана.

— Ну что? — весело спросил у меня Штурман и, хотя я собирался с силами, чтобы описать свои впечатления от вечера, поинтересовался: — Мы уже уходим. А ты, наверное, будешь ждать бенефицианта? Смотри, он уже не очень-то вменяем.

Я пожал плечами. Юлия Вторая действительно встряхивала свою сумочку, будто старалась строгим приказом уложить в ней не так лежащие вещи — какую-нибудь расческу, какой-нибудь флакон с аэрозолем или горсть карандашей.

— Нам по пути с Юлией, — торопился определиться Штурман, решительно указывая на Вторую, будто я мог вмешаться в его планы, — а ты, я надеюсь, проводишь Юлию. — И он щедро повел в воздухе ладонью, давая понять, что все остальное в моих силах.

Взгляд Второй никак не цеплялся глазами, она старалась выглядеть как можно более обиженной. Я кивнул и вскоре раздумчиво ударяющие по асфальту каблуки были уведены вдаль и в сторону, и все это время моя Юлия не сводила с меня глаз.

— Что-то случилось? — спросил я.

Она пожала плечами.

— Сначала я испугался, что вы в ссоре. Вы не разговаривали.

Она кивнула.

— Но потом поговорили, — строго сказала она. — Я должна тебе сообщить, что не хочу становиться между вами. Вы оба — интересные люди, и оба мне дороги. В общем, это звучит как благословение.

Мы замолчали. Я решил снова закурить.

— Сказала, что думаю, — усмехнулась она, — правда, уже не вовремя.

— Я должен кое в чем признаться, и давно надо было это сделать, но на это нет никаких сил. Ты должна знать, что с самого начала…

Я замешкался, потому что не хватило воздуха, сигарета была лишней и глаза Юлии испуганно округлились, она смотрела сквозь меня, и Литке исступленно закричал за моей спиной:

— Шерстнев пропал. Допрыгались! Я отвернулся только на одну секунду. Никогда, никогда себе этого не прощу!

XXXI

Через полчаса слова верного Шерстневу паникера совершенно подтвердились. Опьяненного поэта не нашли нигде внутри здания, и никто не мог сказать, выходил ли он на улицу. Вахтер уверенно повествовал (поставленным голосом, с эпическим пафосом не зря живущего человека), что видел, как он уходил, и даже с девушкой. Было сомнительно, насколько хорошо вахтер понимает, кого ищут. И все-таки это был Шерстнев, и знающий его вахтер — свидетельство определенной славы вне маленького зала, где Литке нервно собирал свои и шерстневские вещи, юродливо бормоча и постоянно касаясь Убю взглядом.

— Я начинаю бояться за этого молодого человека, — заметил Убю, указывая полненьким пальцем на Литке. — В таком состоянии он точно не доберется до дома.

— Он не пил, — вставил я.

Мои слова остались без внимания. На краю сцены красовались уже три пустые бутылки, и кто-то указал мне на сочные ошметки яблока: «Он со всей силы раздавил два яблока ногой. Просто подошел и раздавил».

— Пил, пил, — спокойно подтвердил Убю.

— Опочить, опочить. Нельзя было этого говорить! — мычал Литке и вдруг с топотом, умноженным пустотой зала, бросился вверх по лестнице. На ковровой дорожке в коридоре его шаги потеряли силу, потом затряслась какая-то далекая лестница. Я увидел, что шерстневская сумка осталась на столике посреди сцены. Убю держал туго набитый портфель. Я взял сумку испарившегося поэта, Убю говорливо заботился, чтобы бутылки были вынесены на улицу, поэтому одна из них оказалась в руке Юлии.

— Предлагаю нам разойтись в разных направлениях, — предложил Убю. — Нас шестеро. Шерстнев далеко не ушел, просто вышел подышать, а на ногах он держится превосходно. Хорошее было выступление, но не самое сильное…

— Вы считаете? — смущенно спросил один из стоявших с нами юношей.

— Не настолько сильное, чтобы закончить его, как Томазо Ландольфи, — заметил донельзя довольненький Убю. — Итак, кто куда?

— А вы не могли бы рассказать?

— Что? — улыбкой Убю шевелил бороду, как маг, всегда готовый дать эзотерическую подсказку. — Что вы хотите услышать?

— Об этом случае.

— О человеке… человеке с итальянским именем, — заинтересованно подхватил другой юноша.

— А, так вы не знаете? Это интереснейшая личность, — птичий говор Убю всегда хорошо усыплял бдительность, — переводчик Гоголя, какой-то там знаменитый писатель. Может, он даже Гоголя знал лично, потому что оставил довольно интимные сведения про его личную жизнь. Вспомнил! Гоголь изобрел автомобильный насос и сажал с собой за стол надувную женщину. Да, прямо при гостях.

Завороженные кролики сдвинулись теснее, и Убю был доволен, что нашлась гиль, которой можно поддержать в юношестве интерес к достойному классику, озабоченное рационализаторство которого только доказывало наличие в нем одаренности. Убю убедил их, что в Италии Гоголя лучше смогли рассмотреть, так что его странные привычки — часть итальянской культуры. Что касается Ландольфи, то однажды, совсем как Шерстнев, он вышел на улицу и пропал навсегда.

— Правда, уже в глубокой старости, — заметил Убю. — Шерстнева нам рано еще терять. Его сумка у вас? — вы ему, если что, передадите. Итак, рассредоточиваемся.

— Мы посмотрим в том скверике, — сурово заметила Юлия, взмахнув бутылкой.

Все посмотрели в сторону темного сквера, где мы часто останавливались с Шерстневым. Стало очевидно, что поэт где-то там, поэтому нас с Юлией тут же оставили одних, Убю с легкостью крысолова увел с собой всю поисковую команду. Они повертели четырьмя головами на перекрестке, перешли дорогу и отправились в сторону центра города: бородатый всклокоченный человечек с портфелем, и три худые тени, развевающиеся позади него, — дополнительные полы его плаща.

Я повесил сумки крест-накрест, чтобы они не спадали с плеч. Юлия шипела на Убю за то, что он — бессердечный импресарио, ведь в человеческой шутке всегда отражается наиболее предпочтительный ход мыслей. Тем более у тех, кто избавлен от воображения и не имеет приличных целей в жизни. Анулову и пластмассовой атмосфере вечера досталась отдельная отповедь. Я не встревал, так как на всякий случай примеривал ее слова к себе и не мог быть уверен, что не попадусь под горячую руку. Их участие не помогает Шерстневу развиваться, а только добавляет ему беспечности. Каждый за себя, и они — на своем месте — не заняты приведением нашего мира в порядок. Ни Убю, ни Анулов не способны на благородный космический акт: чистка авгиевых конюшен — это тот Гераклов подвиг, который не был засчитан. Бутылка ударилась о дно урны, неожиданно оказавшейся пустой.

Участь поэта нас сильно встревожила. Мы надеялись различить его на каждой скамейке, за каждым деревом. Вытянутый вдоль проспекта сквер предполагал сразу несколько вариантов присутствия здесь Шерстнева. У бортика футбольного поля, заросшего виноградной лозой по оградительной сетке, стояли двое: с кем это он беседует? Когда ветром слегка качнуло висящий над полем фонарь, стало понятно, что это подростки в шерстяных гетрах. Кто-то знакомо сутулился у дерева, держа руки как при штрафном, но потом нагнулся, поднял с земли такой же, как у Убю