"Две жизни" (ч. I, т.1-2) — страница 66 из 105

Я так расстроился, что пришёл в себя только от звуков передвигаемого стула у рояля.

Анна села. Снова лицо её стало не её обычным лицом. Снова из глаз полился лучами свет, на щеках заиграл румянец, алые губы приоткрылись, обнажая ряд мелких белых зубов.

Первые же звуки "Лунной сонаты" увели меня от земли и всего окружающего.

Я понял, что не знал никогда этой вещи, хотя тысячу раз слышал её. Что она сделала с нею? Откуда шли эти краски? Это не рояль пел. Это жизнь, надежды, любовь, мука, зов рвались в зал, разрывая меня всего и обнажая боль и радость, что скрывались в людях, под их одеждами, под их словами, под их лицемерием. Звуки кончились, но тишина не нарушалась. Я плакал и не мог видеть никого и ничего.

Не дав нам пережить до конца эту сонату, но увидев впечатление, произведённое ею, Анна стала играть переложение Листа на песни Шуберта.

Я старался взять себя в руки, почувствовав на себе взгляд И. Лицо его было бледно, строго, точно ему пришлось немало вылить из сердца душевных сил. Его взгляд как бы приказывал мне забыть о себе и думать о капитане.

Я отёр глаза и стал искать капитана. Два раза я посмотрел на какого-то чужого человека, который сидел рядом с И., и только взглянув в третий раз, понял, что это капитан.

Бледное, обрезанное, как у покойника, лицо с заострившимися чертами; глаза, несколько десятков минут назад сверкавшие золотыми искрами энергии и воли, потухли. Он безжизненно сидел, как истукан, и чем-то напомнил мне И., который спал когда-то в вагоне сидя с открытыми глазами, чем привёл меня в изумление. Я готов был броситься к капитану; мне казалось, что он упадёт. Но глаза И. снова устремились на меня, и я остался на месте…

И снова музыка увела меня от земли, снова всё исчезло. Я жил в каком-то другом месте; я точно видел рядом с капитаном мощную фигуру Ананды, рука которого лежала на коротко остриженной голове англичанина. Капитан, коленопреклонённый, в муке протягивал руки к какому-то яркому свету, имевшему очертание высокой фигуры. Фигура складывалась всё яснее, и я узнал в ней Флорентийца, — я был близок к обмороку. Музыка замолкла. Я едва перевёл дыхание, едва осознал, где я, как раздались снова звуки, и внезапно в комнате полилась песня.

Контральто Анны напоминало голос мальчика альта или юного тенора. Нечто особенное было в этом инструментальном голосе.

То была песня любви, восточный колорит которой то рассказывал о страданиях разлуки, то уводил в ликование радости.

И эта песня кончилась. И началась другая — песня любви к родине, песня самоотвержения и подвига. А я всё не мог понять, неужели у стройной, хрупкой женщины может быть такой силы глубокий низкий голос? Неужели земное грешное существо может петь с таким вдохновением, как это мог бы делать только какой-нибудь ангел?

Песня смолкла, Анна встала.

— Нет, Анна, дитя моё, не отпускай нас из залы в таком состоянии возбуждения и с сознанием своих слабостей и убожества. Ты видишь, мы все плачем. Спой нам несколько греческих песен, которые ты поёшь так дивно. Но верни нас на землю, иначе мы не проживём до завтра, — услышал я голос Строганова, который старался улыбнуться, но, видимо, едва владел собой.

Анна обвела нас всех глазами; на лице её засветилась счастливая улыбка; она снова опустилась на стул и запела греческую народную песню, песню любовного мечтания девушки, обожающей родину, семью и милого.

Я взглянул на И. О, как я переживал его детскую жизнь! Я точно сам лежал ночью у моря, среди растерзанных трупов его близких. Мне захотелось закричать, чтобы Анна спела что-то другое. Я уже было поднялся, но встретил взгляд И., такой добрый, такой светлый. И такой могучей силой веяло от него, что я понял впервые всё величие духа человека, который жил подле меня, возился с моими немощами и… не тяготился мною, таким слабым, беспомощным невеждой, а радостно нёс мне и каждому свою помощь.

Анна запела греческую колыбельную. О Господи, вся душа выворачивалась от нежности, с которой она укачивала малютку… И эта женщина не мать, не жена!?

— Она и мать, и жена, и друг; но всем, без личного выбора, потому что её ступень личной жизни уже миновала. И высшее счастье человека не в жизни личной, но в жизни освобождённой, — точно прогремел мне в ухо голос Ананды.

Я встал, чтобы посмотреть, где же сам Ананда, решив, что он приехал внезапно, раньше срока. И. был возле меня, жал мне руку и вёл благодарить Анну.

Когда мы подошли к Анне, возле неё стоял капитан. Но это был и не тот капитан, которого я хорошо знал; и не тот, которого я видел подобным истукану несколько минут назад. Это был незнакомый мне человек, с бледным лицом, сияющими, золотыми, кроткими глазами.

— Я сегодня не только понял, что такое женщина и искусство; я впервые понял, что такое жизнь. Мне казалось, что ваша музыка заставила мой дух отделиться от тела и — в одно мгновение — я точно увидел незнакомого мне мудреца, который вёл меня по дорожке света и говорил: "Иди со мной, ты мой. Помни об этом и иди".

Вот что сделали со мной ваши звуки. Я больше уже никогда не смогу жить прежней жизнью; я должен теперь найти того мудреца, которого так ясно видел, — говорил капитан. — И без этого я не успокоюсь.

И голоса его я тоже не узнал. Это был тихий, задушевный голос человека, который или встал со смертного одра и благодарил за спасённую жизнь, или только что обручился в храме с чистой девушкой и благоговеет в предвкушении новой жизни.

Я уже готов был вырваться из рук И. и броситься на шею капитану, чтобы сказать ему, что это ведь Флорентийца он видел, как почувствовал себя скованным взглядом И.

— И вы его найдёте, — услышал я тихий голос, почти шёпот Анны, над рукой которой склонился капитан.

И. оставил меня, подал руку Анне и повёл её к столу. Мы обменялись взглядом с капитаном, невольно улыбнулись друг другу — всякий по-своему понимал свою улыбку — и тоже пошли к столу.

Разговор шёл только между Анной и Строгановым. Мы с капитаном не сводили глаз с Анны и молча тонули в той красоте, которая была во всём, что бы она ни делала, и которой она окутала нас, играя.

Вскоре Строгановы уехали; дом точно сразу опустел и погас; и все мы разошлись по своим комнатам, не имея сил вынести будничные слова и мысли, стараясь сохранить в себе тот мир высших чувств и сил, в который перенесли нас звуки Анны.

Глава 20. ПРИЕЗД АНАНДЫ И ЕЩЕ РАЗ МУЗЫКА

Против обыкновения, эту ночь я спал плохо; беспокойно просыпался много раз, и всё мне казалось, что я слышу какие-то голоса в комнате И. Но я не отдавал себе отчёт, чьи это голоса; я дремал, и всё путалось в моих представлениях. То мне казалось, что музыка Анны прерывается воем бури на море; то мне чудился грохот поезда, когда мы вышли с Флорентийцем на площадку и я с ужасом думал, что мы будем прыгать с него на всём ходу; то, мнилось, меня нежно ласкает рука матери, которой я никогда не знал…

Внезапно я проснулся от звука открывшейся из комнаты И. двери, и появился капитан, пожимавший И. руку. Я понял, что слышанные мною голоса были явью, а не бредом, и что оба моих друга совсем не спали, а проговорили всю ночь.

Лица капитана я не видел; а И. был очень серьёзен, светел и спокоен. Печать непоколебимой воли и верности принятому однажды решению была на нём; я много раз уже видел у него это выражение и хорошо его знал. Как всегда, бессонная ночь не оставила на нём никаких признаков утомления.

Я привстал, и как раз в эту минуту капитан осторожно закрыл дверь и повернулся ко мне лицом. Я чуть не вскрикнул, так он был бледен. Лоб его был в складках, глаза ввалились и выражение такой скорби застыло в них, как будто он только что похоронил кого-то самого любимого. Он казался старым.

Я вспомнил, как я сидел после разлуки с братом у камина в его комнате в К., чувствуя себя убитым и одиноким. Я не знал, что и кого потерял сейчас капитан; но всё моё сердце повернулось к нему; я протянул к нему руки, едва сдерживая набегавшие слезы любви и сострадания.

Увидев, что я не сплю, он подошёл, присел на мой диван и крепко пожал протянутые ему руки.

— Раз ты не спишь, мой друг, одевайся и выйди со мной позавтракать. У меня к тебе будет большая просьба, — сказал он, вставая, и, не глядя на меня, вышел из комнаты.

Я быстро оделся, постарался собрать все свои силы и внимание и пошёл к капитану.

Он уже переоделся в свой белый форменный китель и, освежённый душем, казался мне менее постаревшим и жёлтым.

Верзила подал нам кофе и горячие булочки с орехами и положил перед капитаном газеты и почту. Мы остались вдвоём, сидя перед дымящимися чашками, каждый думая свою думу.

Я всё не мог понять, зачем должен столько страдать человек. Капитан — неделю назад образец энергии и счастья — сейчас в глубокой печали и тоске, которые точно прибавили ему десяток лет за одну ночь. Почему? Зачем? Кому это надо? Разве это называется легче и проще идти свой день?

— Лёвушка, — прервал мои мысли капитан. — Вот в этом футляре — кольцо на салфетку. Оно предназначалось мною для другой цели, для других уст и рук. Но… то был «я» вчерашнего дня. Сегодня тот «я» умер. А тот, который хочет возродиться из пепла, — причём я вовсе не утверждаю, что он действительно возродится, — просит тебя: вложи в кольцо салфетку и положи его возле торта, который ты заказал для Ананды. Но отнюдь не говори, от кого оно. Если спросят, ответь, что знаешь, но сказать не можешь. Теперь я побегу, друзья. Дел масса. И. обещал, что вечером, после обеда, ты приведёшь меня к Ананде.

Я взял футляр с кольцом, простился с капитаном и, не притронувшись к еде, как и он, вернулся к себе. Я сел на стул, держа футляр в руках, и, несомненно, впал бы в своё ловиворонное состояние, если бы голос И. не привёл меня в себя.

— Лёвушка, верзила жалуется, что ты ничего не ел. Это действительно достаточно серьёзно, — улыбнулся он, — ведь ты во всех случаях жизни не теряешь способности поесть. Что это у тебя в руках?