е умирали, пока барыня по бережку с бокалом шампанского прогуливается! Вот к тем начальникам и командирам, которые нас слушают, я и обращаюсь: поставьте памятник героическому комиссару Буцанову!
Слова Григория Степановича сбывались: успешная витализация начала приносить «яйцеголовым» весомые дивиденты. Ивлиева наградили орденом «За заслуги перед Отечеством» 4-й степени и без защиты, по результатам эксперимента, присвоили ученую степень доктора биологических наук. Члены его команды получили медали этого же ордена 2-й степени и кандидатские степени. Не обошлось без крупных денежных премий, да и оклады у всех были солидными. В строящемся элитном доме им были обещаны квартиры.
— А выгодно героев витализировать, — сказал опьяневший Дроздов, когда они отмечали награждения. — Если за каждого госнаграды, ученые степени, премии…
— Не раскатывай губы, — осадил его Молчун. — На поток этот процесс ставить никто не собирается.
— А почему? — удивился Мамыкин. — Если все получается…
— Да потому, что мертвые герои удобней — они приносят меньше проблем, чем живые!
— Не понял!
— Поймешь еще!
Ивлиев нечасто лично видел вытащенного из небытия Семенова: его захлестывал бурный и путаный поток сведений о внутреннем состоянии фигуранта проекта, о его поведении в новой жизни и о технических условиях поддержания его жизнедеятельности, хотя это слово не очень подходило к факту существования давно погибшего человека. Фактически, он знал о нем все — больше, чем каждодневно окружающие комэска люди, и даже больше, чем тот сам знал о себе.
Но при первой же возможности, вечером, научный руководитель проекта отправлялся в гости к комэску — и почти всегда заставал его в компании Григория Степановича. Они сидели в кожаных креслах, перед журнальным столиком, на котором были расставлены закуска и несколько графинов с водкой и настойками, по степени наполненности которых можно было вычислить, как давно длится встреча. Причем объём потребленного довольно слабо увязывался со степенью опьянения одного и другого. Комэск всегда оставался как стёклышко и однажды сетовал, что после возвращения — так он это называл — утратил способность хмелеть. А Молчун принадлежал к тому типу людей, про которых принято говорить: пьёт как не в себя. О том, что в организме полковника уже немало промилле, сигнализировали разве что несколько замедленные, отяжелевшие жесты — и фразы более длинные и сложные, чем обычно.
— Проходи, Серёжа, — встречал его комэск широким жестом хозяина, обрадованного приходом незваного гостя — и это каждый раз вызывало некоторое напряжение у Ивлиева, почти ежедневно наведывавшегося в лабораторию с работающим генератором. «Опущенный рубильник — и его не будет» — невольно думал Ивлиев, пересекая комнату, и пожимал протянутые крепкие ладони.
Молчун по своему обыкновению приветствовал его цепким препарирующим взглядом и кивком головы, по которому Ивлиев научился угадывать настроение: чуть набок — что-то не клеится, двойной — удачный день.
Первооткрыватель витализации садился в свободное кресло или на стоящий рядом диван, наливал себе для приличия смородиновой или вишневой настойки — и слушал. Про марши и рубки, про голод, про полевые лазареты, в которых из медикаментов — скальпель и крепкое слово. Всё это увлекало Ивлиева ничуть не меньше, чем интерпретация результатов программного анализа или закрытые доклады, куда маститых ученых пропускали, предварительно отобрав мобильные телефоны и пропустив через новейший сканер на предмет записывающей аппаратуры.
В этот вечер Ивлиев припозднился — заезжал к жене в роддом. Люде скоро рожать, нервничает, обижается, что редко видятся — и на кучу разных мелочей. Попеняла ему за что-то, поплакала на плече, накрутила нервы.
— Тебе твой проект важнее, чем мы, — бросила ему жена то, что сам Ивлиев давно был готов услышать. — Чем твой ребенок!
— Да что ты! Я ведь стараюсь для семьи! Ты видишь, какие теперь у нас условия жизни? Награды, зарплата, проживание, продвижение в науке! Скоро получим в элитном доме две квартиры — для нас и родителей! Да и ты лежишь в лучшем и самом дорогом институте, в люксовой палате…
Люда не стала спорить, распрощалась и вернулась в свой люкс, но глаза остались мокрыми и недовольство не исчезло. И хотя Ивлиев списывал нервозность и раздражительность на ее особое состояние, настроение было испорчено.
Вернулся в поселок — и ноги сами понесли его не в свой коттедж, а к Семенову. Очевидно, подсознательно хотелось прикоснуться к тому, что отодвинуло на второй план семью, будущего ребёнка — да и всю, в общем-то, остальную реальность, напомнить себе — что лежит на другой чаше весов!
Графины были опустошены на две трети — самый разгар беседы. Молчун нажимал на водку, Семенов на перцовую настойку — а разговор дошел до поворота, за которым начинаются расспросы позаковыристей, откровенности потяжелей.
— А скажи, Иван Мокич, если бы белые победили? Ну, допустим…
— Ты что, Григорий Степанович! Ни за что бы они не победили!
— Ну, допустим. Что бы ты тогда делал? Чем занялся бы? Как-то пришлось бы подлаживаться, в чем-то ужиматься, уживаться с той властью.
— Чудак человек! Как могли белые победить, если воевали они за то, чтобы время вспять повернуть? Такую махину — Россию, которая пришла в движение — толкнуть назад? Да никогда такого не случилось бы.
— Да я же не для того спрашиваю, Иван Мокич…
— Понимаю я, для чего ты спрашиваешь… Но это как раз потому было невозможно, что никто из нас даже в мыслях такого не допускал. Это вы тут… после нас… понадопускали…
— Ну, ладно, Иван Мокич, не начинай опять. Расскажи лучше про какой-нибудь бой.
Молчун спрашивал Семенова о многом. О родных, о дореволюционной жизни, о боевых товарищах и командирах, об операциях. Ивлиев наблюдал за этим и понимал, что расспросы Молчуна вызваны не столько его личным интересом к Гражданской, к героическому комэску Семенову и его боевому опыту — сколько часть работы: изучение комэска на предмет прогнозирования его поведения в различных ситуациях.
— Ты, главное, не вздумай рассуждать о Гражданской как о цепочке операций и боестолкновений… отступления, наступления, окружения, штурмы…
— Почему?
— Потому что такой взгляд упускает самое важное. Гражданская — то не только война красных против белых… и прочей разной Антанты… как вам сейчас кажется…
— А как надо смотреть?
— А так… Гражданская была — огромный плавильный котел. Размером с бывшую Российскую империю. Там новый человек выплавлялся. Понимаешь?
— Понимаю.
— Эх, чувствую, не до конца ты меня понимаешь. А я сказать хорошо не могу, объяснить… Вот если бы Буцанова сюда…
Ивлиев знал: мобильник Молчуна, который тот, будто случайно, выложил на стол между бутылок и тарелок, ведет запись разговора. И это была не логическая догадка, а уверенность. Однажды, выйдя к машине, он застал Молчуна с телефоном в руках и Ивлиев с первой секунды узнал голос комэска. Молчун молча выключил воспроизведение, так же молча взглянул Ивлиеву в глаза — слова были и не уместны, и не нужны. Но Ивлиев уже достаточно знал этого человека, который никогда и ничего не делал случайно — он предупредил его, чтобы не болтнул лишнего.
«Собственно, секрет Полишинеля, — усмехнулся про себя Ивлиев. — Нетрудно было догадаться. А записи наверняка переправляет на психоэмоциональную и ещё какую-нибудь экспертизу», — и тут же подумал по инерции, что неплохо было бы получить результаты этих экспертиз, поковыряться в них.
Ивлиев, впрочем, не взялся бы определить, чего было больше в отношении Молчуна к подопечному: искреннего интереса — или работы. Да и про самого себя, чем дальше, тем сложнее было это понять. С одной стороны, Семенов объект невиданного и первого в мире эксперимента, но с другой — вот он: сидит, выпивает, жестикулирует и говорит такие обыденные для себя вещи, от которых волосы дыбом встают!
— Что больше всего подкосило Буцанова, — он за секунду до того, как рубануть, узнал его… узнал своего отца… и всё-таки рубанул. Насмерть сразу… Аккурат в основание шеи. А тот, вроде, мог опередить, но сдержал руку… Хотя в бою разве определишь… Эх! — Семенов махнул очередную стопку и со стуком поставил на стол.
Ивлиев впервые видел железного краскома таким — настежь раскрывшимся. Посторонний наблюдатель решил бы, что тот, наконец, захмелел. Но Ивлиев понимал: это другое.
— Переживал Буцанов сильно, — комэск расстегнул верхние пуговицы рубахи. — Лицом потемнел, ходил первые дни, как контуженный, не видел ничего вокруг и не слышал. А потом, в первом же бою, ему руку отрубили. Я это рассказывал…
— Рассказывал, — кивнул Молчун. — Ты тогда ещё про брата своего заговорил, но остановился.
Ивлиеву показалось, но физически ощутил, как напрягся Семенов, наполнился мрачными раздумьями.
— Вы же, небось, и так все знаете. Архивы подняли — отчеты, протоколы трибунала, донесения чекистские… Горюнов был мужик скрупулезный, ничего не упускал!
Не дождавшись ответа, комэск выпрямил спину, распустил ремень, чтоб вольготней дышать, вздохнул.
Потянулась тяжелая пауза.
— Брата я расстрелял, — сказал комэск, поискал глазами стопку, нашел, но наливать не стал. — За мародерство.
Тишина сделалась невыносимой, припечатала, как мраморной плитой — и вдруг лопнула: в кармане у Ивлиева зажужжал поставленный на беззвучный режим мобильник. Он вытащил его, заметил мельком: Мамыкин, — и, не задумываясь, вдавил кнопку отключения. Мамыкин дежурил на «тревожном канале» — так окрестил Молчун наблюдение за показаниями поля витализации. Наверняка что-то важное, понял Ивлиев, и все-таки не стал отвечать.
— А как это… Брата… — хрипло переспросил — скорее, повторил за комэском Молчун — повторил, словно примеряя эту историю на себя.
Они помолчали ещё.
Комэск потянулся к графину, замер на несколько секунд, словно размышляя, стоит ли — всё-таки налил, проглотил водку, как воду, в тянущейся густой тишине.