Фома недоверчиво крякнул.
— Что, прям по фамилии называли?
— Ну, не по фамилии… У них в головах мысли о трудовом народе всей земли, о мировой революции — разве запомнят еще мою фамилию? По-другому говорили: дескать, на съезд прибыли товарищи прямо с фронтов гражданской войны, многие за героическую борьбу с контрреволюцией награждены орденами… А это как раз про меня!
— Так ты, Иван Мокич, выходит, не простой красный командир, — Фома с облегчением вздохнул. — Хорошо, что ты меня из кулаков выключил и в середняки перевел. И спасибо товарищу Ленину, что он на середняков зла не держит. Только выходит, если хорошие урожаи снять удастся, и я опять на ноги встану — коровку заведу, лошадок, то снова кулаком окажусь? Выходит, лучше так и ходить в бедняках?
Буцанов с досадой махнул рукой.
— Ну, что за темнота и политическая отсталость! Кто ж тебе мешает богатеть? Только из единоличников выходи: организуй товарищество по обработке земли, пусть все богатеют! И тебе еще спасибо скажут!
— Оно конешно, — Фома поскучнел и прекратил разговор.
— Выпьем давайте, — предложил Семенов. — За всеобщее просвещение, политграмотность и приобщение к революции!
Фома опять отказался, а краскомы выпили, жадно закусили жесткой, пахнущей костром кониной.
— Ты не из староверов? — спросил комэск. — Почему не пьешь?
— А какой сейчас праздник? — ответил Фома вопросом на вопрос.
— А ты разве только по праздникам принимаешь?
— Конечно. В будни-то не до пьянки — работать надо. Да и вообще я самогонкой не увлекаюсь.
— Ну, ладно, твое дело… Только скажи, мил человек: вот вы нас испужались, в погреба попрятались, а мы все село кормим. Почему же вы Красную армию боитесь? Где ваша сознательность? Где классовое чутье?
Фома отвел взгляд в сторону.
— Красная армия — она же тоже разная бывает… Вот вы, вроде, хорошие: и не безобразите, и мирных людей кормите… А в Ореховке тоже красные, только там совсем другой коленкор… И баб сильничают, и мужиков стреляют, и грабят… Как нам разобраться — кто хороший, кто плохой? Вот всех и опасаемся!
Комэск и комиссар переглянулись. Три дня назад Ореховку занял третий эскадрон их полка.
— Откуда ты знаешь про Ореховку? — настороженно спросил Буцанов.
— Да вчерась проезжали через нас ореховские на двух подводах. Они и рассказали, — нехотя ответил Фома. — Дома бросили, хозяйство, дочерей увозили от греха…
Семенов задумчиво посмотрел в огонь, потом махнул рукой.
— Мало ли что набрехать можно! Дай-ка я расскажу тебе, друг ситный, как я сам в революцию пришёл…
Комэск вздохнул. Он опьянел и, как всегда, потянуло на воспоминания, которые все присутствующие, кроме, конечно, Фомы, знали наизусть.
— Дед мой на мельнице надорвался. Мать с двумя сестрёнками и братом самым младшим холера унесла. Отца каратели застрелили во время голода. Мужики перед барским домом собрались, пошумели… А барин наш, Дмитрий Карлович, управляющего своего на телеграф отправил, тот вызвал войска. Прискакали казачки, царские люди. Долго не разговаривали. Прицелились, паф-паф, пятеро убитых. В их числе наш с Сидором батя. Сидор — брательник мой, он сейчас раненый белогадами лежит…
Фома сочувственно крякнул и покрутил головой.
— А в восемнадцатом, как только докатилось до нас, я собрал несколько самых сознательных и рисковых. Пришли мы к Дмитрию нашему Карловичу в дом, выволок я его за волосы в залу и забил ногами до смерти. Выводок его выгнал. И дом спалил. Белокаменный, на два этажа, с полукруглым балконом на колоннах. А мы в хибарах по двенадцать душ ютились…
У костра повисло общее тяжёлое молчание. Только дрова потрескивали и перетаптывались кони возле крыльца. Фома, повесив голову, молчал.
— Жалко тебе барина-то? — тихо спросил Семенов. — Жалко, наверное. А не перешагнёшь через эту жалость рабскую, не видать тебе нового справедливого мира, в котором ни господ, ни рабов, в котором люди не жируют и не пухнут с голоду, а живут по-людски. Хотя, чую, тебя самого скоро раскулачивать придется!
Когда ужин закончился и краскомы стали расходиться, Семенов придержал за рукав Буцанова.
— Что про Ореховку думаешь? — спросил он, оставшись с комиссаром наедине. — Неужто правда?
Буцанов пожал плечами. Затухающий костер бросал красные блики на широкие скулы, высокий лоб, копну светлых волос.
— Кто его знает… От Клюквина всего можно ожидать… Мутный он. И двух комиссаров у него убило, одного за другим…
— Н-да… И чего делать будем?
— Чего делать… Не наша ведь это забота. Если все правда, так думаешь, Горюнов не прознает про его художества? За такое сразу к стенке поставят…
— Тоже верно! А чем думаешь наших бойцов занять? А то ведь от безделья дурные мысли сами в голову лезут.
Комиссар кивнул.
— Согласен. Хочу соревнования по рубке устроить. Призы приготовлю — и нашим ребятам веселье, и местным развлечение. Пусть посмотрят, может кто-то к нам добровольцем попросится.
— Да тут уже и подходящих по возрасту парней нет. Всех разобрали. Или наши, или белые.
— Может, и так. А может, прячутся где-то.
— Вряд ли. Где тут прятаться? Хотя всякое может быть…
— Слушай, Иван Мокич! — вдруг оживился Буцанов. — Я вот что придумал: давай пошлем вестового к Клюквину, пусть и они такое соревнование устроят! А потом наши победители сразятся с ихними! И их бойцам занятие будет, и связи меж эскадронами укрепим, и присмотримся — как там у них настроения… Может, что-то и всплывет!
— А ведь верно! — Семенов хлопнул Буцанова по плечу. — Молодец, комиссар, хорошая мысля!
Буцанов было заулыбался, довольный похвалой, но тут же скомкал улыбку, поспешил принять серьёзный вид. Заправил пальцы под ремень, расправляя грудь и широко расставляя ноги. Такое с ним случалось: двадцатипятилетний выходец из купеческой семьи, так и не выучившийся на юриста студентик, домашний мальчик, время от времени как будто спохватывался и принимался играть старого революционера. Выглядело забавно, потому как шито было белыми нитками.
Но Семенова это не раздражало. Он был всего на три года старше, но неизмеримо опытней, потому что лиха хлебнул, как говорится, через край. И хотя смотрел на Буцанова, как на не знающего жизни юнца, но признавал: комиссар ему попался — грех жаловаться. С первых дней принял революцию, насмерть разругался с отцом, ушел из обеспеченной семьи, работал на селе — в комбеде, продотрядах, хотя кулаки вспарывали его товарищам животы и набивали пшеницей — жрите, товарищи! Но он не испугался… Парнишка хотя и необстрелянный, но не пугливый: сам становится в боевой строй, не отлынивает в штабе за «срочными бумагами», в атаке бледнеет, как мел, но коня не придерживает, под пули лезет добросовестно. Хоть и надувает, случается, щёки, как сейчас, зато перед начальством не лебезит, не ищет, как бы на чужой крови карьеру выстроить. Была в нём нерастраченная искренность. И Семенов, наблюдавший не раз, как легко и быстро под пересвист пуль и шашек теряют лицо такие, как Буцанов — интеллигенты, привычные к библиотекам и электричеству — стойкость его человеческую ценил.
«Заматереть еще успеет, на войне это быстро, — рассуждал комэск, поглядывая на эскадронного комиссара. — Лишь бы не скис и не скурвился».
Семенов разворошил ногой догорающие головешки, плеснул на них из стоявшего на крыльце ведра.
— Давай-ка, комиссар, по койкам. Завтра с утра отправлю вестового в Ореховку и прикажу самим к состязаниям готовиться. В обед и проведём, чтобы не тянуть кота.
Попрощавшись с Буцановым, комэск отправился проведать Сидора. Изба была поплоше и поменьше той, что досталась ему самому, Семенов помялся в сенях, оглядел щелястые, вкривь и вкось законопаченные паклей стены, подумал — не переселить ли брата к себе, но засомневался: а что же остальные бойцы, которые здесь расквартировались? Получится кумовство — братцу привилегия… Не дело это!
«Ладно, — проворчал про себя комэск. — Пусть уж, как есть…» Эта часть армейской субординации, когда командиру на постое — лучший ночлег и кусок, трудно ему давалась. Но Лукин в этом вопросе проявил в своё время твёрдость: «Товарищ командир, положено так. Вас же сами бойцы не поймут. Опять же, какой в том прок, чтобы вы невыспатый и недоевший в атаку водили?»
Сидор лежал на печи, укрытый шинелькой. Возле стены пустовал набитый соломой тюфяк: боец, которому было отведено под ночлег это место, курил во дворе.
— Здоров, братец, — комэск подошёл к печи. — Болит?
— А ты как думаешь? — Сидор в ответ скривился. — Ладно, сам виноват, глупо нарвался…
— Как дело-то было?
— Да как, — Сидор отвёл глаза. — Думал, мы их догоним и перерубаем, а у них там засада… Огонь был плотный, я своих отводить стал в перелесок. А беляки в контратаку. Нужно было, не сбавляя ходу, флангом выскочить из-под огня, а там уж перестроиться и решать, что дальше. Как я сейчас понимаю. Нет у меня командирской сметки…
Сидор мрачно умолк, ожидая нагоняя. Когда случалось ему допустить командирскую ошибку, Иван, улучив минуту наедине, отсыпал ему, что называется, по первое число. Но на этот раз было иначе.
— Это, братец, придёт, — сказал комэск негромко и неожиданно участливо. — Придёт. Ты, главное, стараешься, а значит, все получится.
Такой тон комэска смутил Сидора сильней, чем любая взбучка.
— Переживаю, — признался он, выплеснул накопившееся. — Вроде и стараюсь, и в бою не робею… а оно вон как… двоих положил зазря, сам раненый…
Иван кивнул.
— Правильно переживаешь, — он покосился на дверь и заговорил ещё тише. — Кому дано, с того и спросится. Оно и со мной до сих пор бывает: задним числом понимаю, как лучше было действовать. Нормальное дело, Сидор… Что двоих положил неправильной своей командой… ну что, понятны твои думки нелёгкие… только на мне таких с тех пор, как я командую, не двое, не трое, не десять… Ни в лицо не помню, ни по именам… разве что некоторых… А при каких моих недочётах были убиты, помню досконально… Такие, брат, дела, — комэск погладил в задумчивости крышку деревянной кобуры. — Я тебя не успокаиваю и, если допустишь большую ошибку, по-крупному и спрошу. Только так-то поедом себя есть тоже, знаешь, лишнее. Не на пользу. Мы военную науку не в военной бурсе постигаем, не на учебных манёврах… и цена нашей науке — ну да, человеческие жизни. Так что ты, Сидор, переживать переживай, но, главное, воюй.