Вечерело. Солнце садилось на ели за бараком, и небо там было багровое. Лизка, похрустывая снегом, развешивала белье у баньки. Красная косоплетка ярко горела у нее на спине.
Тоже мне, чудо гороховое, подумал Егорша с усмешкой, куда девки, туда и она. Ленту развесила.
Веревка между двумя березами была натянута высоконько, и Лизка всякий раз, закидывая на нее рубаху или портки, приподнималась на носки валенок, и старенькое ситцевое платьишко туго обтягивало ее небольшую фигурку.
А ведь она ничего, вдруг сделал для себя открытие Егорша. Ей-богу! И все на месте… Руки, ноги… Ах ты, кикимора…
Не спуская глаз с Лизки, он докурил папиросу, натянул поглубже на голову кепку.
— Белье-то принес? — спросила Лизка, когда он подошел к ней.
Егорша с прищуром, легонько покусывая губы, смотрел на нее.
— На вот, уставился! Я говорю, белье-то принес? — Лицо у Лизки раскраснелось, в зеленых глазах играло солнце.
— Руки-то не замерзли? — спросил Егорша.
— Чего? — удивилась Лизка и вдруг рассмеялась. — Да ты что, парень, рехнулся? — Она вынула из корзины мужскую рубаху, развернула ее и легко, с ловкостью опытной бабы кинула на веревку. — Вот чего выдумал! Руки замерзли… Да я сколько лет стираю. И дома, и здесь всех обстирываю.
— Смотри не простудись, — сказал Егорша.
— Сам не простудись. Может, замерз? Полезай в баньку. Она тепленная. Я только что белье стирала.
Егорша скосил прищуренный глаз на черные дверцы баньки с деревянным держаком, оглянулся вокруг.
План созрел моментально.
— Пойдем, палец поможешь перевязать.
— Палец? — У Лизки округлились глаза, когда она увидела бинт на его руке. — Где это ты?
— Ерунда. В лесу поцарапал.
— Порато? Болит?
— Временами…
— Ну ладно. Я сейчас. Подожди маленько. В баньке было тепло, сухо. Привычно пахло березовым веником.
Пропуская вперед Лизку, Егорша тихонько накинул крючок на дверцы.
— Иди сюда, к окошечку, тут светлее, — позвала его Лизка.
Он сел рядом с ней на скамейку, зубы у него стучали.
— Ну вот видишь, — сказала Лизка, — замерз. А я нисколечко. Весь день на улице в одном платье и вот нисколечко не замерзла.
— Горячая, значит.
— Наверно, — усмехнулась Лизка.
Она склонилась над его пальцем и начала распутывать бинт. Руки у нее были холодные, жесткие.
— Узелок-то еще не скоро и развяжешь. Топором надо разрубать. Кто это тебе затянул? Тося-фельдшерица?
— Ага…
— Ей бы не руки перевязывать, а возы с сеном. Правда, правда!
Белая Лизкина голова еще ниже склонилась над его рукой. В лучах вечернего солнца она казалась малиновой.
Егорша надавил сапогом на Лизкин валенок — не понимает, положил свободную руку на плечи — Лизка только рассмеялась:
— Что, обнесло? Да не бойся. Я еще не развязала. На вот, дрожит, как лист осиновый, а еще мужик называется.
Егорша перевел дух. Вот еще дура-то набитая! В жизни такой не видал. И тут, отбросив всякую дипломатию, он просунул ей руку под мышку, цапнул за грудь.
Лизка вздрогнула, мотнула головой, затем резко откинулась назад.
— Ты чего? Ты чего это?
— Ладно, ладно. Потише. Не съем. — Не давая ей опомниться, он притянул ее к себе, крепко поцеловал в губы.
— Ка-ра-ул! Лю-ди!..
Лизка вырвалась из его рук, кинулась вон, но он оттащил ее назад.
— Дура! Кто людей на любовь кличет!
— Не подходи, не подходи! — закричала Лизка, пятясь в угол. Зеленые искры летели из ее глаз. И вдруг она охнула, пала на скамейку и расплакалась. — Я ему стираю-стираю, сколько лет стираю, а он вот что удумал… Рожа бесстыжая… Скажу Мишке… Все скажу…
Егорша в нерешительности остановился. У него сразу пропало всякое желание возиться с этим недоноском.
— Ладно, — сказал он, неприязненно глядя на нее, — хватит сырость разводить. Нашла чем стращать, Мишкой… Может, еще в газету объявленье дашь? Ай-яй-яй, какая беда на свете случилась? Семнадцатилетнюю кобылу пощупали.
Сильным ударом сапога он сшиб с крючка дверку, вышел на улицу.
Солнце уже закатилось. В красном зареве заката четко выделялись черные вершины елей. А за ручьем, как и прежде, шла долбежка — у дятла, видно, тоже месячник.
Люди из леса еще не пришли, но барак не пустовал — в левом углу на нарах лежал человек.
— Загораем? — спросил Егорша. — Почем платят за час?
Тимофей Лобанов — это был он — приподнялся, блеснул глазами в потемках и перелег со спины на бок.
— Давай-давай, перемени позицию, — съязвил Егорша, обиженный его молчанием.
Раньше, когда Егорша приходил сюда до возврата людей из лесу, он частенько заваливался на Лизкину постель и, лежа эдак с папироской в зубах, любил почесать языком с каким-нибудь сачкарем, в особенности с матюкливым стариком Постниковым, но сейчас, проходя мимо Лизкиной постели, он почему-то не решился сделать это.
Он зачерпнул кружкой воды из ведра, стоявшего на табуретке у печи, напился, достал папироску.
— Курить будешь?
— Без курева тошно.
— Что так? Гитлеровские харчи все еще отрыгаются?
Тимофей ничего не ответил. Лизка не приходила.
Что она там делает? Неужели все еще разливается? Ах, черт, надо же было связаться с этой мокрицей! Мало бабья на лесопункте…
С улицы донесся тягучий визг полозьев — кто-то подъезжал к бараку.
Егорша выскочил на улицу — где она, дура?
На кухне огня не было. Он побежал к баньке — надо срочно приводить ее в чувство. А то вернутся скоро люди — хрен ее знает, что ей взбредет в башку. Еще вой поднимет: вот, мол, хотел сильничать. Хороший был бы у него видик!
Дверка в баньку была закрыта на крючок. Он прислушался — плачет.
— Лизка, Лизка, кончай бодягу. Слышишь? У тебя ведь обед не варен — что люди-то скажут.
Ни звука.
— Слушай, бестолочь, ты хоть людям-то скажи что надо: мол, угорела в бане. Понимаешь?
Снова плач.
— Лизка, слышишь? Я на платье куплю — у нас талоны скоро давать будут. Ей-богу!
У конюшни, за кухней, распрягли лошадь. «Стой, стой, прорва окаянная!» Скрипели еще сани на подходе, и уже голоса людей раскатывались по вечернему лесу…
Егорша раздумывал недолго. Добежал до кухни, схватил гармонь и — прощайте братья колхозники. Художественную часть перенесем на другой раз.
Быстрая ходьба темным ельником скоро вернула ему самообладание, и он, посматривая на звезды, с удивлением думал теперь о том, что произошло у него с Лизкой. Какая такая блоха его укусила? Березки, солнышко в дурь вогнали? И главное, хоть бы девка была — не обидно, а то ведь черт-те что — недоносок, кисель на постном масле.
Со свойственной ему практичностью он живо прикинул возможные последствия на тот случай, если бы Лизка подняла шум.
Во-первых, забудь на время дорогу в Пекашино, Мишка на дыбы: «А, гад, сестру мою обижать?» Дедко, конечно, в ту же дуду: «Вот до чего дожили! Девка за нами всю грязь выгребает, а ты отплатил, нечего сказать…» Ну так. А еще кто? Не будут же они кричать на все Пекашино? Ясно, не будут — не дураки.
Хуже, ежели она, дуреха, подумал Егорша, тут, на Ручьях, растреплет. К примеру, этому самому Лукашину нажалуется. Ладно, Лукашин взовьется партийный. А ты, душа любезна, что? Да, да! Постой руками размахивать. Мы пока чужих жен не уводим, а кто насчет молодой любви указ? Ну а своему начальничку лесопункта он тоже сумеет ответить. Кубики тебе даем? Даем. На красной доске висим? Висим. Правильно говорю, Кузьма Кузьмич? Не ошибся? Ну и бывай здоров! Встретимся на районном совещании стахановцев.
В общем, решил Егорша, ерунда. Главное на сегодняшний день — держи производственные показатели. Качай зеленое золото, как велит родина. А этот закон он усвоил неплохо. С пятнадцати лет топор из рук не выпускает. И завтра он еще даст кое-кому прикурить.
Скоро между деревьями стала проглядывать звездная Сотюга, а потом вдали, на крутояре, замелькали и огоньки.
Егорша развернул гармонь:
Лесорубы, лесорубы,
Лесорубы — золото…
С песнями подошел к лесопункту.
Михаил вошел в избу — Лизка. Сидит у стола на лавке.
— Ты чего это надумала, а?
— Что уж, девке и домой нельзя? — вступилась мать.
— Да нет, почему же… Я к слову.
Михаил разделся, снял валенки и поставил на печь, босиком прошел к столу. Мать подала крынку молока.
Ребята давно уже спали — время было позднее, за полночь. Лизка, судя по яркому румянцу на щеках, явилась домой недавно.
Его удивило ее молчание.
— У тебя все в порядке? Ничего не случилось?
— Да нет, ничего… — не сразу ответила Лизка и громко, с всхлипом ширнула носом.
— Невеста… Нос-то пора на сушу выволакивать. Не маленькая.
И тут Лизка вдруг обхватила голову руками и разрыдалась.
Михаил переглянулся с матерью, отодвинул в сторону крынку с молоком.
— Что, говорю, случилось?
— Не зна-а-а-ю.
— Не знаю? Как не знаю? Ночью домой прибежала и не знаю…
— Да так… Скучно чего-то стало…
— Скучно? Хэ, скучно… Когда я был у вас на Ручьях? Неделю назад? Михаил побарабанил пальцами по столу. — Ты хоть спрашивала там кого? Нет? Ничего себе. Люди все в лес на месячник, а я пробежки по ночам делать…
Михаил еще говорил что-то в том же роде, потому что его начинали злить эти «ничего» да «не знаю», потом накричал на мать, которая, вместо того чтобы хоть какой-то ясности добиться от своей доченьки, набросилась на него — вот, мол, какой зверь, девке хоть домой не показывайся, — и в конце концов махнул рукой. Пускай разбираются сами. Сколько еще переливать из пустого в порожнее?
И он вышел из-за стола, лег на кровать и больше не сказал ни слова.
А утром проснулся — стоит Лизка возле него и улыбается. И уже одета, рукавицы на руках.
Он ни черта не понимал.
— Мати, что у нас с девкой делается? То слезы в три ручья, то рот до ушей.
Лизка смущенно рассмеялась: