Ганичев объяснил, зачем они пришли.
— Хорошее дело, — буркнул под нос себе старик и, покатав в ладонях горячую картошину, начал обдирать с нее кожицу.
— Ну как, дед? Сколько отвалишь на восстановительный? — бодрым голосом спросил Ганичев.
— Да разве с нас причитается, милой? — удивилась старуха. — В прошлом году, кабыть, с нас не брали, Осип?
Старик с невозмутимым спокойствием продолжал свое дело. Очищенную картошину он положил перед самым младшим внуком, погладил его по головке и взялся за следующую.
Мальчик постарше и девочка, вытянув шеи, не сводили глаз с дела.
— Хозяйка молодая где? — спросил Ганичев. Анна, дочь стариков, бойкая и миловидная девка, с которой Лукашин только что вернулся с лесозаготовок, ушла трушничать — собирать сенную труху по дорогам.
— Коза со вчерашнего ревет — нечего подать, — пояснила старуха и обратилась к Лукашину: — Сенца-то, Иван Дмитриевич, нам не дашь?
— Надо посмотреть, бабушка. Я месяц дома не был.
Старик к этому времени очистил вторую картошину и дал второму внуку. А девочка, сглотнув слюну, все еще ждала своей очереди.
— Пойдем… В другой раз зайдем… — сказал Лукашин на ухо Ганичеву.
Ганичев строго посмотрел на него и молча ткнул пальцем в свой список — в цифру «480».
Старуха, когда он назвал ей эту сумму, изумилась:
— Да что ты, милой! Откуда у нас такие деньги?
— Откуда? Могу сказать. — Ганичев не зря просидел три дня в правлении. В его списке против каждой фамилии были помечены доходы. — За сына пенсию получаете? — Ганичев загнул палец.
— Велика пензия. Сто сорок рубликов.
— Анна в лесу работает? — Ганичев загнул второй палец.
— Ох уж Аннина работа!.. Кажиный год по ребенку из лесу привозит. Это вот все найдушные, — кивнула старуха на детей. — За пять лет насобирала. А ноне, может, опять с грузом… Жила-жила сука, блюла-блюла себя, а тут ворота настежь раскрыла — слова не скажи…
Старика этот разговор, по-видимому, заинтересовал. Он положил недочищенную картошину на стол, прикрыл ее рукой, а вторую руку поднес к большому волосатому уху, потом вдруг нахмурился, посмотрел на картошину, подержал в руке, словно припоминая, что ему с ней делать, и отправил себе в рот.
У Лукашина не хватило духу взглянуть на позабытую девочку. Он встал и вышел из избы. Минут через пять вышел оттуда и Ганичев — мрачный, с сурово поджатыми губами.
Подписка началась скверно. Хитрость Ганичева с обходным маневром, как вскоре выяснилось, тоже не удалась. В одном доме их встретил увесистый замок. В воротах другого дома была приставка.
— Кто-то уже предупредил — брякнул, — сказал Ганичев, подозрительно разглядывая березовый колышек у железного кольца ворот.
— Да почему предупредил? — возразил Лукашин. — Время-то смотри где. Разве у людей мало своих дел?
— Дел… Сказывай про дела… — Ганичев потянул носом воздух, потом вдруг вскинул голову, быстрым, наметанным взглядом обежал заулок.
В конце заулка у жердяной изгороди стоял низенький, с односкатной крышей хлевок. Дверка у хлевка была прикрыта неплотно, и из щели шел пар.
Ганичев с неожиданной для его лет резвостью подбежал к хлеву, распахнул дверку:
— Вылезай! Не овца еще, чтобы в хлеву жить.
К великому изумлению Лукашина, из хлева выползла Парасковья.
— Я это ярку проведать пошла… Что, думаю, на работу не посылают — все утро у окошка просидела…
— Ясно, ясно… Только в следующий раз дверь пошире растворяй, а то задохнешься.
С Парасковьей хлопот не было. Она подписалась так, как было запланировано у Ганичева. А вот с Петром Житовым они попотели…
Петр Житов был в загуле — от него так и разило сивухой. Первые два дня он пил по случаю Майских праздников, потом подошли похороны Трофима Лобанова, — и как же было не почтить память старика?
На этот раз инициативу взял в свои руки Лукашин.
Петр Житов выслушал его не перебивая и, наверно, минуты две сидел молча, тупо уставившись на них своими мутными и красными с перепоя глазами. Затем скрипнул протезом в кирзовом сапоге, предупреждающе, как копье, выбросил его вперед и вдруг с неожиданным воодушевлением воскликнул:
— Прекрасно, прекрасно! Жена, сколько я наколотил трудодней в прошлом году?
— Триста пятьдесят, кабыть, — ответила Олена из-за ситцевой занавески.
— Так. А сколько в этом?
— Девяносто — то, неверно, есть.
— Девяносто! — Петр Житов поднял толстый обкуренный палец. — Это с января месяца, за зимнее время. Минус апрель, который выпал по причине месячника в лесу. Неплохо, товарищи? Не уронил Петр Житов честь инвалида Великой Отечественной, а?.. Все так трудятся в колхозах?
Ганичев ответил в том духе, что хорошо, дескать, трудишься. Стахановцем можно назвать.
— Ну, Петр Житов и в подписке будет стахановцем! Какая, товарищ Ганичев, самая большая подписка по району? А? К примеру, товарищ Подрезов, первый секретарь райкома?
— Это тебе зачем?
— А затем, что хочу, так сказать, по самым вышкам равняться. Оклада на два?
Ганичев после некоторой заминки хмуро кивнул.
— Так, на два… Первый секретарь… Ну а я, товарищ Ганичев, подписуюсь на три месячных оклада. Устраивает? И заметь: все плачу сразу, наличными. Жена, где у нас деньги? Чего прячешься от гостей?
— Не командуй! Сиди, коли нажрался…
— А-а, понятно, дорогуша, — с непонятной веселостью рассмеялся Петр Житов и кивнул на занавеску. — Сидит, как в капкане. По причине женской раздетости и недавнего кормления ребенка. Извиняюсь, Олена Северьяновна.
Он встал, достал с полки над столом измятую ученическую тетрадку и синий плотничий карандаш и начал что-то подсчитывать. Окончив подсчет, сказал:
— Пиши, товарищ Ганичев. Девяносто трудодней и тринадцать рублей пятьдесят копеек.
Ганичев принудил себя улыбнуться:
— А из тебя бы, Житов, неплохой артист получился.
— Думаешь?
— Думаю. Но мы не комедию пришли смотреть.
— Эх, товарищ Ганичев! — с наигранной обидой покачал головой Петр Житов. Человек на трехмесячный оклад подписывается, а ты ему так говоришь… Смотри. — Он снова взял карандаш. — В прошлом году я наколотил триста пятьдесят трудодней. В этом году, думаю, наверчу не меньше. Округляем до трехсот шестидесяти — я не жадный. Триста шестьдесят делим на двенадцать, — это сколько будет? Тридцать. А за три месяца, стало быть, девяносто. Так? Так. Теперь деньги. В этом году на трудодень ни хрена еще не выдали. Ладно. Возьмем по прошлогоднему. Одиннадцать, даже пятнадцать копеек для круглого счета. Пятнадцать множим на девяносто — сколько получится? По-моему, арифметика ясная — тринадцать рублей пятьдесят копеек. Проверь, проверь, товарищ Ганичев.
— Не валяй дурочку! Умник. Ты что — первый раз на заем подписываешься? Когда это трудодни на заем брали?
— Ах так! Колхозная валюта не годится? Нет, нет, погоди, товарищ Ганичев. Ответь! Вот я тебя спрашиваю: что такое эта самая колхозная валюта?
— Помолчи лучше! — подала раздраженный голос из-за занавески Олена. — Не помнишь ведь, чего мелешь.
— А я и тебя спрашиваю, колхозный счетовод. Ответь! Что такое колхозный трудодень? — И Петр Житов пристукнул кулаком по столу.
Лукашин, чтобы прекратить эту бессмысленную дискуссию с пьяным, напомнил, что он, Петр Житов, помимо трудодней, имеет еще и денежные доходы. Разве за апрель месяц он плохо в лесу подзаработал?
— Неплохо, — согласился Петр Житов.
— И пенсию получаешь, — добавил Ганичев.
— А-а, товарищ Ганичев и это учел? Правильно — получаю. Сто двенадцать рублей получаю. А сколько мои родители престарелые получают — это тебе известно, товарищ Ганичев? Нет? А кто их поит-кормит? Давай обсудим и этот вопрос…
— А я думаю, сперва язык твой обсудить надо! Понял? А то он у тебя разболтался — гаек не хватает.
— Давай, давай… Все на испуг взять хочешь, товарищ Ганичев. А я пуганый — это тебе тоже не мешало бы знать. — Петр Житов приподнял ногу с протезом, постучал кулаком по деревяге ниже колена. — Чуешь, какая музыка?
Они так и вышли от Житовых, ни до чего не договорившись.
На улице Ганичев внимательно оглядел дом Житовых.
Дом был новый — единственная новая постройка во всей деревне, появившаяся после войны. И все вокруг дома было по-хозяйски уделано, все под рукой: колодец с крышкой, погреб, баня.
— Какое у него социальное происхождение? — спросил Ганичев.
Лукашин не знал точно, кем был отец Житова до колхоза — бедняком или середняком. Да и какое это значение имеет сейчас?
— Имеет, — сказал Ганичев. — Откуда у него эта начинка? Я думал, ты, товарищ Лукашин, политически острее.
— Брось, Ганичев! Не тот заход. Это в двадцатые да в тридцатые годы чуть что — и кто твои родители.
— Кем работает у него жена? — продолжал гнуть свое Ганичев. — Счетоводом колхоза?
— Да.
— Надо освобождать.
Они заспорили. Олена была неважным счетоводом — увязла в своей семье. И Лукашин еще в первые дни своего председательства подумал: надо подыскивать нового счетовода. Но увольнять Олену за то, что муж ее загнал их в угол, а они ни черта толком не могли возразить ему, — нет, с этим он не согласен.
— Подумай, подумай, товарищ Лукашин, — сказал Ганичев. — Колхозный аппарат… — И не докончил.
Они оба устали, измучились. Хождение от дома к дому, из заулка в заулок, одни и те же разговоры и уговоры — все это начисто измотало их.
Дом Ильи Нетесова они оставили напоследок. Член партии, свой человек — не надо кружить вокруг да около. А кроме того, дом Ильи был одним из самых благополучных домов в деревне: хозяин вернулся с войны, и совершенно целехонек, детей немного, и, наконец, руки золотые у мужика, — куда же лучше?
Самого Ильи дома не оказалось — он был в кузнице, и за ним побежала девочка, такая же черноглазая и смуглая, как мать. И вообще, как заметил сейчас Лукашин, которому лишь однажды доводилось заходить к Нетесовым, и остальные дети — два диковатых мальчика, настороженно поглядывавших на них с печи, — походили на Марью: ничего от светлого голубоглазого отца в них не было.