Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни — страница 30 из 36

Она посмотрела на меня взглядом, от которого мне стало грустно и страшно.

— Запомни, — сказала глухим голосом, — все УСЛОВИЯ, которые выставляют извне, не пригодны для жизни! Я ненавижу условия!

— Чего же ты хочешь? — пытался понять я.

— Я хочу… на необитаемый остров. Ты можешь устроить это для меня? Нет? Тогда пошел вон! Вон! Вон! — закричала она.

— Ты действительно устала. — Я пытался успокоить ее, гладил по стриженой голове, как ребенка. — Это обычный кризис. Так бывает. Позволь мне забрать тебя отсюда! Что ты надумала, зачем тебе эта убогая халупа?! Ты сильная и умная. Ты не курица, ты моя львица, мой любимый котеночек…

Но она будто не слышала меня.

— Вечная Радость за малое испытание на Земле.

Это были последние слова, которые я слышал от нее. Потом она уснула.

То, что она сказала, было последней строкой из «Мемориала» Блеза Паскаля.

* * *

— Это все, — закончил свой рассказ Витольд. — Остальное вы знаете.

Был уже второй час ночи. Но оба собеседника не заметили, как пролетело время. Они даже не включили свет — так и сидели, окутанные уютной темнотой. Только через щель внизу двери проникал в кабинет тонкий и острый меч света из больничного коридора.

— Я уже понял, что вы человек неординарных действий, — сказал врач, — но почему вы решили устроить ее именно сюда? Почему просто не положили на обследование в лучшую, возможно, зарубежную клинику? Каких результатов вы ждете?

Витольд пожал плечами:

— Понимаете… У нее всегда был какой-то непостижимый для меня интерес ко всякого рода отклонениям от нормы. Мы много об этом говорили. А когда она так сильно изменилась, я подумал, что ей нужны новые впечатления. Такие, каких у нее еще не было. Но выбрать что-то казалось мне невозможным — она не была разве что на Луне. К тому же я догадался, о чем она думает, ведь знал ее довольно хорошо. Ей казалось, что она все эти годы жила не своей жизнью. В том была толика правды, ведь если бы мы не встретились… Как знать… Порой этот вопрос смущал меня тоже. Тогда я и подумал о больнице. Здесь она могла бы начать все с нуля, попробовать себя в новом качестве и наконец понять, где настоящая жизнь: перед камерой на Каннском фестивале или в убогих стенах приюта для больных… Я надеялся, что она придет в себя.

Но окончательный замысел был более сложным: я думал, что необычная работа и общение с людьми, чья психика нарушена и которые всегда интересовали ее, выведут ее из творческого кризиса, дадут новые темы и она снова начнет писать.

— А вам не кажется, что это — ваш очередной эксперимент? — вдруг спросил врач, и Витольд дернулся, как от удара.

— О господи, — тихо сказал он, — неужели я обречен на такие поступки по отношению к ней? Что будет, если она об этом узнает?

Вид у него впервые стал несчастный, беспомощный.

— Не узнает. Вас здесь видела разве что моя секретарша, — успокоил его врач. — Сейчас вы уйдете отсюда, а в случае необходимости мы можем встретиться в другом месте. Хорошо?

— Хорошо, — послушно сказал Витольд и вопросительно посмотрел в темноту на силуэт своего собеседника. — Но ведь вы не сделали никаких заключений. После того, что вы услышали, мне хотелось бы знать…

— Мне нужно поразмыслить, — задумчиво сказал доктор. — Теперь я не уверен, что речь идет об аутическом состоянии. И вообще не уверен, что речь идет о болезни. А еще я думаю, что вы преувеличиваете вашу роль в ее жизни. Она бы всего добилась сама. Поверьте: кесарю — кесарево.

Часть третья

«С тех пор как я начала видеть внутреннюю сущность вещей, все внешнее вызывало у меня только грусть или смех. Я даже не знала, какому из этих двух состояний отдать предпочтение. Особенно эта сущность обнажалась на крупных мероприятиях, на которых я провела первую (считаю ее бессмысленной) часть жизни.

Во время таких мероприятий — презентаций, фуршетов, party, приемов, фестивалей и т. п. — я выходила из себя, и мне приходило в голову, что толпа — это быдло, биомасса. Потная, краснорожая, бесстыжая, не способная взглянуть на себя со стороны. Если бы вдруг все присутствующие подчинились игре под названием „Замри!“, то, пожалуй, ужаснулись бы.

Перезревшая тетка с нездоровым румянцем и пушистым боа на шее, толстый парень с выпученными во время танца глазами, девушка с задранной юбочкой, богатенький старичок, хватающий ее за ягодицы, дама-вамп, раскуривающая сигаретку, вставив ее в претенциозно длинный мундштук, и выпивающая очередную порцию коктейля „Манхэттен“ (Господи, это же — я!)… Любая уличная сука имеет более выразительный взгляд, бегая в поисках хлеба насущного!

Быдло ржет, быдло вожделенно наблюдает стриптиз, быдло играет в дурацкие застольные игры, отгадывает пошлые загадки и получает призы от другого, более состоятельного быдла. И все это веселье ради… ради того, чтобы какое-то существо мужского или женского пола приобрело стиральную машину, холодильник, автомобиль, мебель или купило за 900 баксов билет на попсовый концерт в первый ряд.

Как вырваться из этого круга, как разорвать его? А точнее — как не быть быдлом? Самый простой способ: почувствовать под собой землю, за собой нацию или хотя бы сообщество единомышленников, а над собой — Бога… Но этот миг прозрения наступает для веселого сообщества потребителей в последнюю минуту существования на Земле. Часто при виде всей этой карусели мне хотелось, чтобы этот миг настал сейчас же. Чтобы все, кто веселится, задирает ноги и вертит бедрами, вдруг оказались на плоской серой равнине, в длинной непонятной очереди, на нездешнем ветру, который задирал бы их белые тоги… Чтобы они удивленно замерли, разглядывая друг друга, а потом — каждый себя самого. Возможно, тогда, после первого мига удивления и осознания чего-то непостижимого и величественного, их лица приобрели бы то выражение, которым наделила их природа. Хотя, боюсь, процесс перевоплощения — необратим. Обезьяне уже никогда не стать человеком, даже если она наденет пиджак и галстук.

Новая формация, с которой я успела соприкоснуться, формация так называемых „деловых людей“, — инопланетяне. Ориентируясь на своих европейских сородичей, они постепенно превращаются в роботов. Они не пьют, не курят, посещают фитнес-клубы, курсы иностранных языков, у них заученные, запрограммированные движения и выражения лиц на все случаи жизни и за столом они обычно сыплют банальностями. Они, эта новейшая формация, обречены контролировать себя — всегда и везде. Программа их жизни работает в режиме „middle“: рычаг или кнопка, зафиксированная между „on“ и „of“, как в телефоне.

Такие люди вызывают у меня настороженность. Они не знают, что такое жить по полной программе. Она изъята из их персонального компьютера. А тех, кто пытается остаться собой, они считают в лучшем случае „белыми воронами“, в худшем — просто сумасшедшими…»

Хелена наконец оторвалась от созерцания дождя за окном и тряхнула головой, отгоняя эти мысли. «Я стала злой, — подумала она, — а это плохо, неправильно…»

Она собрала в сумку свои вещи — диктофон, тетрадь, ручку, очки, плеер — и посмотрела на часы. Ого! Она простояла у окна два часа. Следующая маршрутка будет часа через полтора. За дверью кабинета было слишком тихо. Значит, на этажах остались только дежурные медсестры, которые уже, наверное, уснули на узких койках в ординаторских.

Хелена выглянула в коридор. Он был темный, как туннель. Лишь где-то далеко, в конце, светилась настольная лампа на столике, где должна сидеть дежурная. Но ее не было. Хелена никогда не ходила по этому коридору, всегда проскальзывала в свои двери, как мышка, и сидела тихо, не выходя даже в обеденный перерыв в больничный буфет. Днем по коридору всегда бродили то пациенты, то санитары. Теперь здесь было тихо и пусто. Хелена осторожно сделала несколько шагов, словно входила в неизвестную воду. Тихо и пусто… Ночь поднималась за мутным стеклом больничных окон, будто черная вода, на поверхности которой медленно покачивались золотые осколки разбитой луны. Их мерцающие блики рисовали на стенах странный немой синематограф — беззвучную битву теней. Было слышно лишь дыхание. Хелена прижала руку к груди и поняла, что это дыхание принадлежит ей.

Потом где-то в конце коридора тихонько скрипнула дверь. Странно. Ведь на ночь палаты закрывались. Хелена вжалась в стену, вглядываясь в темноту. Она заметила, что самая дальняя дверь отворилась. Сначала появилась женская нога в тапочке, будто человек так же, как и она минуту назад, на ощупь пробует прохладную воду ночи. Женщина медленно пробиралась сквозь узкую щель приоткрытой двери, не раскрывая ее полностью. Хелена догадалась: она делает так потому, что знает — дверь скрипит.

Наконец женщина выпрямилась, сделала шаг в сторону стены и замерла почти в такой же позе, как и Хелена, притаившаяся в другом конце длинного коридора. Женщина не видела ее. Хелена узнала ту, которую про себя назвала Сомнамбулой, — женщину, застрявшую на грани сна и пробуждения в песках собственного сознания. Итак, это была женская палата. Та самая, откуда были все ее собеседницы.

Постояв с минуту неподвижно, Сомнамбула двинулась вперед. Хелена еще больше вжалась в стену. Что будет, если женщина заметит ее? Поднимет шум? Испугается и начнет кричать?

Она не успела решить, что предпринять, как из двери снова робко выплыла чья-то тень. Длинные волосы в лунном свете светились тусклой медью. Хелена узнала Жанну, девушку из приюта мыльных пузырей!

Хелена уже не думала о ночной маршрутке, просто ждала, что будет дальше. Обе тени неподвижно замерли у стены, свет очерчивал их контуры. На третий раз дверь все же заскрипела — в нее протискивалась полненькая сказочница-стюардесса Тувеянсон. Она суетливо поправила прическу (волосы ее были аккуратно собраны в загогулистую высокую «ракушку») и присоединилась к этим двум. Так постепенно из дверей палаты вышли все ее обитательницы. Двух последних Хелена окрестила для себя так: Русалочка (та, что любит стоять под душем) и Галеристка (женщина, пострадавшая от картин).