Поддержанию постоянного наблюдения способствовала сама архитектура дома. Это было одноэтажное строение, буквой U окружавшее внутренний двор с лужайкой посередине, единственным деревом, которое упорно отказывалось разрастаться, и четырьмя симметрично расположенными клумбами, где весной высаживали тюльпаны, летом герани, а осенью георгины. Двор был обустроен прочными деревянными скамейками, чтобы постояльцы летом могли принимать солнечные ванны. На каждой имелась табличка в чью-нибудь память, этакое memento mori, которое могло расстраивать только «пользователей», менее стойких, чем любимые старики миссис Доггет. В конце концов, шестьдесят и более лет XX века им уже удалось прожить.
Не очень-то удобно устраивать пикник, расположившись рядком на жесткой скамейке и не имея стола. Милдред предусмотрительно прихватила большие бумажные салфетки, которые они постелили себе на колени. Она передавала по цепочке тарелки с лососем, языком, раскладывала на них листья салата и помидоры. Остальные скамейки пустовали — постояльцы не были любителями свежего воздуха, — но за участниками пикника следили заинтересованные взгляды, а из окна своего кабинета, выходившего на противоположную сторону двора, миссис Доггет ободряюще махала им рукой. Огастас Мейбрик ел охотно, но молча. Пока не покончили с фруктовым салатом, разговор тянулся пунктирно, но после этого, как и ожидалось, Огастас завел старую песню о своем переезде.
Они выслушали ее молча, потом Родни Мейбрик произнес:
— Прости, папа, но твоя идея неосуществима. Пребывание в «Мейтленд-лодже» стоит тридцать пять тысяч фунтов в год, и цена почти наверняка будет расти. Это вызовет невосполнимую убыль нашего капитала.
— Капитала, которого вам бы не иметь, если бы не я.
— Ты передал Милдред и мне бо́льшую часть наследства дяди Мортимера, и мы, разумеется, очень благодарны тебе. Можем заверить, что деньги не будут потрачены впустую. Ты бы и сам не отдал нам этот капитал, если бы не был уверен в нашей финансовой честности и эффективности.
— Я не видел причины, по которой чертово правительство должно получить мои деньги.
— Именно.
— Но сейчас я не вижу причины, по которой я сам, в свои преклонные годы, не могу получить немного комфорта.
— Папа, тут тебе вполне комфортабельно. Этот сад восхитительный, — заметила Милдред.
— Этот сад — сущий ад.
— Я не сомневаюсь, — продолжил Родни, — что, завещая деньги тебе, дядя Мортимер считал их семейным капиталом, а его следует должным образом инвестировать, преумножить и, в свою очередь, оставить своим детям и внукам.
— Ничего подобного Мортимер не думал. В то последнее Рождество, которое мы все проводили в Пентленде, — то самое, когда он умер, — он сообщил мне, что собирается послать за адвокатом, как только контора откроется после праздников, и изменить завещание.
— Мимолетная причуда. Со стариками такое случается. Но в любом случае возможности осуществить ее ему не представилось.
— Не представилось, — подтвердил отец. — Об этом я позаботился. Именно поэтому я его и убил.
Единственное, что пришло в голову Милдред при подобном заявлении, уточнить: «Что ты сказал, папа?» Однако едва ли уместно было задавать такой вопрос. Отец произнес свои слова громко и внятно. И пока она пыталась придумать что-нибудь более разумное, ее брат тихо промолвил:
— Это нелепо, папа. Ты его убил? Как ты его убил?
— Мышьяком.
К Милдред вернулся дар речи, и она напомнила:
— Дядя Мортимер умер от сердечной болезни, осложненной вирусной пневмонией и гастроэнтеритом.
— Осложненными мышьяком, — усмехнулся отец.
— Где ты взял мышьяк, папа?
Голос Родни звучал подчеркнуто спокойно. В отличие от сестры, сидевшей на краю скамейки прямо, он вальяжно откинулся на спинку и, расслабившись настолько, насколько позволяла твердость дерева, принял позу человека, собирающегося позабавиться старческими фантазиями отца.
— Я взял его у Смоллбоуна, садовника твоего дяди. Он всегда говорил, что для борьбы с одуванчиками нет ничего лучше мышьяка. Узнав об этом, Мортимер сказал, что мышьяк слишком опасен, чтобы держать его в хозяйстве, и велел Смоллбоуну уничтожить яд. Но Смоллбоун оставил немного для себя и хранил в старомодном пузырьке синего стекла, в каких держат яды. Он признался мне, что это дает ему ощущение собственной власти. Могу это понять и, зная, как он относился к своему хозяину, удивляюсь, что он не воспользовался этим мышьяком раньше меня. Смоллбоун держал мышьяк в сарае для садовых инструментов, и когда он умер, я нашел его и перепрятал еще надежнее. Мне это тоже давало ощущение власти. Смоллбоун всегда говорил, что мышьяк не разлагается со временем, и оказался совершенно прав.
— И ты, надо полагать, подсыпал его дяде в лекарство, а он, несмотря на общеизвестную чудовищную горечь мышьяка, разом проглотил его, — саркастически проговорил Родни.
Отец ответил не сразу. Он искоса бросил на детей взгляд, в котором смешались хитрость и самодовольство, и только потом произнес:
— Раз начал, лучше расскажу вам все.
— Да уж, пожалуйста! — сурово потребовал Родни. — Это, конечно, чистейшая выдумка, но ты поведай нам ее до конца, коль скоро сам завел речь.
— Помните ту фунтовую коробку бельгийских шоколадных конфет с начинкой, которую вы привезли дяде в подарок на Рождество? Надо заметить, что подарок показался ему ерундовым. Вероятно, это и послужило одной из причин, побудивших его изменить завещание.
— Дядя Мортимер обожал шоколад с начинкой, а та коробка была самой дорогой, какую можно было найти, — вставила Милдред.
— Да. Вы оба столько раз и так откровенно поминали ее цену, что, не сомневаюсь, дядина сиделка мисс Дженнингс, которая, кстати, еще жива, вспомнит тот подарок. Мышьяк, который я получил, был в форме белого порошка. Я отделил основание конфеты острым ножом и заменил мятную начинку мышьяком. Способ был не оригинальным, зато эффективным.
— Трудная, наверное, работа, — усмехнулся сын. — Нелегко было сделать так, чтобы дядя не заметил.
— Ничего особенно трудного для человека, который сумел построить «Катти Сарк»[6] в бутылке из-под джина. Да и ваш дядя не собирался тщательно осматривать конфеты. Я поправил ему подушки и сунул конфету прямо в рот. Он только раз куснул и сразу проглотил ее.
— И не пожаловался на горечь?
— Да, пожаловался, но я сразу дал ему другую, с малиной, и глоток джина, чтобы смыть неприятный вкус. Он не был уже тогда compos mentis[7], так что ничего не стоило убедить его, что ему показалось, будто первая конфета была горькой.
— А что ты сделал с пузырьком, в котором хранился мышьяк?
Снова последовала пауза, потом — еще один хитроватый косой взгляд. А вскоре их отец признался:
— Я спрятал ее в сожженном молнией дубе.
Никаких объяснений не требовалось. Сын и дочь поняли, что́ он имел в виду. Огромный дуб на дальнем краю пентландской усадьбы был излюбленным местом их детских игр, так же как еще раньше — местом игр их отца в его детстве. В начале века во время страшной грозы в него ударила молния, но дуб уцелел, сделавшись прекрасным «гимнастическим снарядом» для лазания, а в расщепленном стволе образовалась обширная пустота, где легко мог спрятаться ребенок.
— Все это, конечно, фантазия, — сказал Родни Мейбрик, — но советую тебе больше никому эту историю не рассказывать. Тебе она кажется забавной, и, не сомневаюсь, ты получаешь удовольствие, воображая ее подлинной, но у других людей может создаться иное мнение.
Милдред вдруг произнесла:
— Я не верю, что дядя Мортимер намеревался изменить завещание. С какой стати?
— Ему была ненавистна мысль, что в конце концов эти деньги достанутся одному из вас. Тебя, Родни, он особенно не любил. Ты оскорбил женщину, которой он был глубоко, можно сказать, страстно предан.
— Какую женщину? Я никогда даже не видел тетю Мод.
— Не тетю Мод, а миссис Тэтчер. Ты заявил, что скорее прыгнул бы в бассейн с пираньями, чем стал членом ее кабинета.
— Но это же была шутка!
— Очень дурного вкуса. Твое извращенное чувство юмора могло стоить нашей ветви семьи значительного состояния, если бы я не вспомнил о мышьяке.
— А я? — спросила Милдред. — Я-то чем провинилась?
— Это был вопрос скорее самого́ твоего существования, нежели поступков. Алчная, эгоистичная, бестактная, самонадеянная — вот слова, какие он употреблял применительно к тебе. Говорил, что Бог наградил тебя усами, желая выразить свое сожаление о том, что сделал тебя женщиной. Прочие высказывания, которые я не стану воспроизводить, щадя тебя, были еще менее комплиментарными.
— Это лишь доказывает, что он был не в своем уме, — невозмутимо сказала Милдред. — Но если дядя Мортимер хотел изменить завещание, не сообщил ли он тебе, в чью пользу? Несмотря на все его недостатки, он был предан семье. Не могу представить, чтобы дядя оставил деньги кому-нибудь постороннему.
— Нет, он не намеревался лишить этих денег семью. Они все должны были отойти австралийским кузенам.
Милдред возмутилась:
— Он не виделся с ними сорок лет! И они в этих деньгах не нуждаются. У них — миллионы овец.
— Вероятно, Мортимер считал, что они могут справиться с еще несколькими миллионами.
— Зачем ты все это нам рассказываешь, папа? — со зловещим спокойствием поинтересовался Родни.
— Меня мучает совесть. Я старик, приближаюсь к концу своего земного пути и чувствую потребность излить душу и покаяться перед миром и Создателем. Семь лет вы оба владели капиталом, на который не имели никакого права. Прежде всего, я сам не должен был наследовать эти три миллиона и, разумеется, передавать их кому бы то ни было. Это тяготит душу старика. Я считаю, что сам воздух, атмосфера «Медоусвит-Крофта» являются проводником для чувства вины и угрызений совести. Взять хотя бы воскресные визиты преподобного Хинкли, когда он и члены его «Женского светлого часа», собравшись в комнате отдыха вокруг рояля, поют для нас духовные гимны. А еще миссис Доггет настаивает на том, чтобы каждое утро громко включать радио и слушать передачу «Размышления на злобу дня». Ну и, конечно, дети из местной общеобразовательной школы на Рождество приходят к нам и поют гимны, а жена викария каждый месяц привозит товары из местной церковной лавки, что сопровождается соответствующей стимулирующей проповедью. Все это производит эффект. А прибавьте к этому здешнюю кухню, невыразимое занудство постояльцев, голос и дурной запах изо рта миссис Доггет, твердокаменные матрасы — всего этого вполне достаточно, чтобы постоянно напоминать о преисподней, ждущей нераскаявшихся грешников. Нет, я не безоговорочно верил в вечные муки ада, конечно, но жизнь в «Медоусвит-Крофте» располагает к болезненному состоянию души.