Двенадцать ночей — страница 55 из 64

В те дни ни одна девушка, ни одна женщина в греческом мире не славилась такой царственной красотой, как критская царевна Ариадна. Стихотворцы изощрялись в сравнениях: руки – лебяжье перо, глаза – яркие светочи, волосы – ослепительный блеск, пальцы – летучие стрелы, кожа – козьи сливки. Кольцо ее рук – царская колыбель, голос – настроенная лира, широкий и незамутненный лоб – благодатное поле счастья. Все это была поэтическая дешевка. Ее наружность и правда ослепляла; но, при всей ее внешней, говорящей красоте, подлинная основа и суть ее совершенств была внутри, в тесном переплетении богатых, нетронутых, неразработанных рудных жил. Она смутно, но понимала свою ценность; прочие же ухватывали только наружное, только тень.

Превратнее всех судил об Ариадне ее отец. Родившись, она стала для него жемчужиной, которую он рад был носить в короне среди других жемчужин, демонстрируя свое царственное величие. Но по мере того, как она росла, он обожал ее все более раболепно, и, когда она стала взрослой девушкой, услуги и почет, которыми он ее окружил, дошли прямо-таки до идолопоклонства. Ариадна была самым драгоценным, что он имел в жизни. Она была средоточием его забот, олицетворением его достижений, территорией его счастья. Без нее он и шевельнуться не мог, без нее обед был не обед, игры были не игры. В делах государственных он был наг, если она не стояла рядом. В ее отсутствие ничто не могло решаться, всякое обсуждение застывало на мертвой точке. Она была его жизнью, зеницей ока.

Когда тебя так обожествляют и лелеют, это может показаться благом. И это может быть проклятием. Для Ариадны любовь отца, восхищение его дворцовой челяди, преклонение ближних и дальних – все это было тюрьмой. Ни одна душа не видела в ней ту, кем она была, и – что еще хуже – ту, кем она могла стать. Даже Елену Прекрасную, чьи времена были еще впереди, не использовали так беззастенчиво в своих целях, не превращали в такую эмблему, в такой знак собственного величия. Ариадна проводила ночи во мраке сна, но просыпалась в еще большем мраке – более темном, более полном. Ее жизнь была лабиринтом, где она слепо скиталась без надежды на спасение. Говорили, что царица Пасифая, жена Миноса, родила, помимо Ариадны, еще одного ребенка, чудовищного Минотавра – родила не от мужа, а от быка, посланного Посейдоном. Ариадне этот зверь, устроивший себе логово посреди лабиринта, этот брат, этот жуткий полубог, пожиравший всю красоту отцовской державной власти, казался ее двойником. Она чувствовала себя пленницей этой власти, ее темных, ветвящихся, устрашающих коридоров.

Когда Ариаднин взор упал на красоту Тесея, она увидела в нем всю глубину безнадежного притязания, подобного сокрушительному камнепаду. Он горел неизбывным желанием проявить свою силу, пережить Минотавра и избавить соотечественников от неволи. Но увидела она и свое освобождение, шанс сделать выбор, возможность стать чем-то большим, нежели орнамент или кумир, возможность выстроить сюжет. Она увидела шанс сотворить свою собственную историю.

В ночь перед тем, как Тесея должны были отвести в лабиринт и отдать Минотавру, Ариадна в одну руку вложила ему путеводную нить, туго смотанную в клубок, в другую – нож. Тесей понял, что ему делать. Люди Миноса пришли к нему рано, до рассвета, и подняли юного царевича не пинком и не ударом по голове, а почтительным шепотом. Жрец возлил на его лицо и чресла молоко и масло, призывая богов, называя их диковинными именами, посвящая им плоть жертвы и ее жизнь. Тесей стоял в бледнеющем мраке, стоял неподвижно и молча, ибо во рту у него был тугой клубок, а у внутренней стороны бедра, под туникой, висел Ариаднин нож. Его взяли под локти и медленно повели вниз по длинной прямой лестнице, уходившей под дворец. Перед огромной бронзовой дверью, где была выбита поразительная голова Посейдонова быка, приплывшего по морю, его отпустили, а сами отступили обратно, на лестницу, где им ничто не угрожало. Жрец пропел молитву с третьей ступеньки. Тесей лишь на миг преклонил одно колено. Дверь, когда он толкнул ее, открылась на удивление легко. Внутри – кромешная тьма; когда он затворил дверь и запер ее на длинный засов, тьма обволокла его, точно в гробнице. Но он смело двинулся в глубь лабиринта, в самую его сердцевину, разматывая за собой нить. Когда добрался до чудища, борьбы не было. Оно дожидалось его, как любовника, страстно дыша. Они обнялись, и Тесей убил его мягким толчком лезвия снизу вверх – а затем проследовал вдоль нити назад, к Ариадне, к свету и свободе, к отцовскому кораблю, чтобы отплыть обратно в Афины. Но Ариаднина нить была не человеческая. На Ариадну предъявили свои права боги.

19Невеста


Кэй обнаружила, что стоит перед отцом. Холодный ветер, дуя вдоль стены, кусал ей пальцы, и у нее кружилась голова, как будто она только что делала кувырки. Ей было невдомек, как она очутилась там – то есть тут, – когда все время, казалось ей, она сидела с Элл у стены и слушала Вилли. Историю, которую он рассказал, она помнила сейчас дословно, каждый слог помнила, что тоже было очень странно: она каким-то немыслимым образом знала эту историю сама, всегда знала – не слова как таковые, а внутренние нити, за которые надо потянуть, чтобы извлечь из себя эти слова. Каждое слово, что он произнес, именно она побудила его произнести – так ей думалось, когда она стояла перед отцом и моргала слезящимися от холода глазами.

Так погружена была Кэй в свои мысли, что вздрогнула, когда отец заговорил, резко повернувшись к Вилли.

– Ты видел? – потребовал он ответа своим обычным тоном. Без обиняков, настойчиво, авторитетно.

– Я сам не знаю, что́ я видел. Я глазам своим не верю, – мгновенно отозвался Вилли. Он сидел, опустив лицо на ладони, и Кэй увидела, как он отвел концы длинных пальцев от свисающих волос, а потом вдруг судорожно вдавил их в кожу головы. Он тихо всхлипывал, как мама Кэй неделю с лишним назад.

– Папа, – сказала Кэй. – Папа, давай, пожалуйста, поедем домой.

Больше всего на свете она хотела обнять его, зарыться лицом в теплую шерстяную затхлость его одежды. Отвези нас домой.

Эдвард Д’Ос был высокий мужчина плотного сложения, но его мышцы, гибкие, несмотря на солидную массу, слушались его чутко, верно. Сейчас его тело на старом ящике противилось ей, мешало совсем приблизиться, не давало ей ничего. А взгляд с разделявшего их малого расстояния, напротив, был к ней прикован, взгляд не подозрительный, но пытливый, как будто он оценивал ее заново – как будто, с тревогой подумала Кэй, она уже не его дочь.

– Папа, пожалуйста… – начала она снова.

– Нет, Кэтрин. Ты понимаешь или нет, что сейчас произошло? Ты чувствуешь, помнишь, что ты делала только что?

Папа. Почему ты просто не отвезешь нас домой?

Кэй огляделась вокруг.

– Я, кажется, встала, пока он рассказывал… Встала и подошла, вот и все, – неуверенно промолвила она. Она хотела показать ему на Элл, Фантастеса, Флипа и Рацио, но, когда повернулась к ним и начала поднимать руку, увидела: что-то не так. Элл съежилась под боком у Флипа, Рацио и Фантастес смотрели на Кэй ошарашенно, но смотрели совсем недолго: пара секунд – и отвернулись. Не глядя на нее прямо, с какой-то смущенной робостью в движениях Фантастес поднялся на ноги и молча прошел к тому месту, где сидели Вилли и ее отец. Очень осторожно, как-то опасливо он положил руку ей на плечо, словно желая убедиться, что оно все еще на месте и что оно все еще плечо.

Почему?

– И ведь Онтос пустил ее на возвышение, – произнес Фантастес полушепотом. – Мы тогда должны были понять, Вилли. Должны были. Как же это мы не подумали.

Кэй опустила голову и посмотрела на себя; ее ощущение времени и места по-прежнему было расстроено. На потертых коричневых ботинках виднелись шрамы от мороза и льда, кое-где их поцарапали острые камни горы. К внутренней стороне стопы присох нильский наносный ил, оставив полоски, ставшие теперь на холоде почти белыми. Следы имелись и от соленых брызг на пристани в Патрах, и, на манжетах брюк, от травы… где? У Дома Двух Ладов. Вокруг талии она чувствовала хлопчатобумажный валик подвернутого вверх легкого халата, который Вилли дал ей в Александрии – нет, в воздухе над Александрией. В полете. А поверх халата – тяжелая куртка, которую Ойдос выкопала, порывшись в старом шкафу, немыслимо древнее одеяние со следами старухиных слез. Кэй не могла охватить все это умом. Она чувствовала себя какой-то отощавшей, ноги под плотной, запятнанной тканью брюк казались по-новому жилистыми. Она подняла кисти рук; они выглядели прежними, только кожа где-то слегка потрескалась, где-то заживала старая царапина, костяшки покраснели от холода.

Фантастес, стоя чуть левее нее, выставил вперед свои неловкие старческие ладони, сложив их чашечкой, как если бы хотел взять ее руки в свои. Но он не стал их брать.

– Дитя мое, помнишь ли ты что-нибудь из того, что сейчас говорила?

Кэй наконец подняла на него глаза, щурясь от ветра.

– Кэтрин, – сказал ее отец, – некоторое время назад ты встала, пошла прямо ко мне и положила ладони мне на лицо. Ты уверена, что не помнишь этого?

– Нет, не помню.

Почему никто не хочет до меня дотронуться?

Ее отец повернулся и посмотрел на Вилли. Взгляд духа, когда он оторвал голову от рук, был таким изможденным, зрачки такими чернильными, щеки такими морщинистыми… Кэй почему-то это порадовало, даже хихикнуть захотелось.

– Объясни ей, Вилли.

Вилли выставил перед собой руки, приподняв горсти.

– Кэй, я кое-чего не стал тебе рассказывать про Невесту, когда передавал старые истории о том, как она явилась Орфею. Почему не стал? Думаю, надеялся, что это правда, но боялся, что нет. – Он умолк, сомкнул руки и довольно долго на них глядел. – Говорили, что Орфей упоминал про ее шепот: ее губы, мол, загадочно шевелились, когда она скользила между деревьев или показывалась из-за угла. Говорили, что этот шепот притрагивался к нему, когда он спал: другие во сне видели и чувствовали свои мысли-грезы как движущ