Двенадцать стульев — страница 79 из 82

Вопросы текстологии

Ильф и Петров приняли участие в политической интриге. Нет оснований полагать, что они это не понимали.

Дело тут не только в конъюнктуре. Скорей всего, руководствовались теми же соображениями, что и ряд других писателей. Например, Булгаков, Катаев. Многие интеллектуалы верили: с полным отстранением Троцкого от власти нэп утвердится навсегда, уровень жизни будет по-прежнему расти.

Ильф и Петров не фрондировали. Так уж совпало, что, когда создавался роман, были уместны иронические пассажи по поводу пропагандистских клише, воспринимавшихся тогда как троцкистские. Но период своего рода вольности оказался недолгим.

Соавторы еще не завершили «Двенадцать стульев», а «левая оппозиция» была уже окончательно разгромлена. Полемика с ней утратила прежнюю актуальность. Шутки, политические аллюзии, уместные до ноября 1927 года, стали рискованными. И чем дальше, тем больше. Потому у редакторов и цензоров, готовивших переиздания в сталинскую эпоху, работы хватало.

В итоге роман сократили почти на треть. Но все равно переиздавали: главная идеологическая установка, реализованная Ильфом и Петровым, оставалась актуальной: чьи бы то ни было надежды на скорое падение большевистского режима – беспочвенны, даже и смешны.

О цензорской работе советские литературоведы не упоминали до второй половины 1980-х годов. Аксиоматически подразумевалось, что писательская свобода в социалистическом государстве не ограничена. Потому разночтения в прижизненных изданиях советских писателей полагалось интерпретировать как результат стремления авторов к совершенству.

В итоге проблемы восстановления купюр и выявления цензурных искажений вообще не ставились. При подготовке очередной публикации надлежало лишь выбрать издание, отражающее «последнюю авторскую волю».

С учетом советской цензурной установки, выбор был прост. Воспроизводить надлежало последнее прижизненное издание.

Абсурдность такого принципа очевидна. Это нотариус при определении порядка наследования должен установить и соблюдать «последнюю волю» завещавшего имущество. А текстолог не решает задачи нотариального характера.

Основная задача текстолога – установление наиболее репрезентативного текста. Что до «последней воли автора», то сам вопрос о ней уместен лишь в случаях, когда заведомо исключены такие факторы, как цензурное вмешательство и редакторский произвол. Но вряд ли нужно доказывать, что применительно к советскому литературному процессу исключать это неправомерно.

Вот почему и не следует откуда-либо с необходимостью, что «последняя воля автора» – на уровне изданий – предпочтительнее, например, предпоследней. Или первой.

Наконец, репрезентативный текст нередко реконструируется на основе нескольких источников: рукописей, публикаций. Текстологическое исследование не подразумевает поиск единственного верного решения. В каждом случае главное – аргументация текстолога.

Характерно, что в СССР принцип установления «последней авторской воли» не считался единственно уместным, когда речь шла о русской литературе XIX века. Существование цензуры в тот период можно было не отрицать. Хотя без редакторского и цензорского произвола не обходилось порою даже при издании пушкинского наследия[221].

Ильфа и Петрова тоже редактировали после их смерти. Прекратился редакторский произвол лишь с выходом собрания сочинений в 1961 году. Эти публикации в дальнейшем и тиражировались. Разумеется, с дежурными ссылками на «последнюю авторскую волю».

Впервые задача научной публикации дилогии Ильфа и Петрова, была поставлена в 1994 году. Сформулировал ее писатель и литературовед В. Т. Бабенко – основатель, а в ту пору и один из руководителей московского издательства «Текст»[222].

Можно сказать, что сама идея проекта была разработана Бабенко. Согласно его плану, следовало подготовить издание каждого романа, полностью освобожденное от цензурных искажений, снабженное текстологическим и реальным комментарием.

За реализацию проекта взялись мы. Сформировали базу источников, затем провели сверку рукописей с прижизненными, а также последующими изданиями, выявили изменения, установили характер правки в каждом случае. После чего руководству издательства были предоставлены реконструированные тексты романов, уже подготовленные к публикации.

Но как раз тогда в руководстве издательства возникли разногласия, связанные с планом реализации проекта. Так, директор – О. М. Либкин – настаивал, что реконструированные тексты романов следует, не завершая комментирование, сразу публиковать. Комментарии же, по его словам, «неинтересны читателю».

Такой вариант административного решения не соответствовал нашим задачам. Мы расторгли договор с издательством «Текст», вернули аванс. Ну а Либкин письменно сообщил нам, что оставляет за собой право обратиться к наследникам Ильфа и Петрова – для публикации романов.

Мы продолжили работу по реализации плана Бабенко. Вскоре он и нашел решение: заключен был договор с издательством «Вагриус».

Реконструированный нами полный текст романа «Двенадцать стульев», снабженный предисловием, текстологическим и реальным комментарием, впервые опубликован в 1997 году. Под общей редакцией автора идеи – Бабенко[223].

Три года спустя издательство «Вагриус» опубликовало, тоже под общей редакцией Бабенко, реконструированный нами полный текст романа «Золотой теленок». В предисловии были отчасти решены задачи текстологического и реального комментария[224].

Издательство «Вагриус» неоднократно допечатывало тиражи обоих романов. В переизданиях нами устранен был ряд погрешностей технического характера.

Для нынешней публикации – в издательстве АСТ – мы подготовили расширенную вступительную статью к роману «Двенадцать стульев». И, разумеется, дополненный комментарий. Полагаем уместным вернуться и к проблеме текстологической корректности.

Советские литературоведы – по указанию ли цензуры или собственному убеждению – доказывали, что публикация «Двенадцати стульев», включенная в собрание сочинений Ильфа и Петрова, соответствует воле авторов. Однако выше уже отмечалось, что именно там цензурные искажения особенно велики.

Это можно проследить, для начала, по эволюции поглавного деления. Так, в машинописи, переданной редакции журнала, было сорок три главы. В журнальной публикации осталось тридцать семь.

Для первого отдельного издания опять внесены изменения. В зифовской книге, выпущенной к завершению журнальной публикации, уже сорок одна глава.

Следующее, тоже зифовское издание – 1929 года. Там лишь сорок глав. Далее поглавное деление не менялось.

В советскую эпоху журнальная и первая книжная публикация в расчет не принимались. Как художественно неполноценные.

Подразумевалось, что для журнальной публикации авторы сокращали исходный текст. Далее, согласно мнениям советских текстологов, Ильф и Петров, готовя первое книжное издание, восстановили ряд купюр, однако позже сочли сделанное нецелесообразным, и это подтверждается второй зифовской книгой.

Здесь, если верить советским текстологам, Ильф и Петров были предельно взыскательны. А в 1938 году вышло собрание сочинений, куда и включен сорокаглавный роман. Петров тогда жив, значит, вот и последнее прижизненное издание «Двенадцати стульев». Эталонное. Оно, согласно мнениям советских текстологов, отражает «последнюю авторскую волю».

Да, при желании можно считать, что Ильф и Петров изымали главы исключительно по собственной воле. Но тогда следует поверить, что до 1929 года соавторы не успели толком прочитать свой роман. И только в ходе подготовки третьей публикации у них словно бы глаза открылись.

Это относится и к остальным сокращениям – масштабом поменьше. Следует поверить, что глаза открывались все шире, потому соавторы изымали от издания к изданию эпизоды, сцены и т. д.

Правда, ссылаясь на «авторскую волю», нельзя объяснить, почему некоторые изменения вносились уже после смерти Ильфа и Петрова. Но причины таких вмешательств не объясняли. Спорить было не с кем: исследователи, не принимавшие советские текстологические установки, могли печататься только за границей.

Обратимся же вновь к рукописям. Результаты их анализа показывают, как шла работа.

Для журнала сокращения проводились в два этапа. Сначала – авторами, сообразно редакторским указаниям, что и отражено сохранившимся машинописным экземпляром. Затем уже сам редактор сокращал.

Пресловутая «авторская воля» тут, понятно, ни при чем. Был компромисс. Уступая редактору, Ильф и Петров получали рекламу. Впереди же – зифовская книжная публикация, где объем не так строго лимитирован, как в журнале, соответственно, планировалось большинство купюр восстановить.

В 1928 году для первого книжного издания взяли за основу один из не тронутых редакторами машинописных экземпляров. Многие купюры были восстановлены. Полностью неопубликованными остались лишь две главы – о досоветских похождениях Воробьянинова.

Но цензура становилась все более жесткой. Основой книжного издания 1929 года была уже не рукопись, а первый зифовский вариант, который вновь, сообразно цензурным установкам, сокращен редактором. Изъята полностью еще одна глава, внесен ряд изменений в прочие.

Вполне очевидно, что Ильф и Петров надеялись восстановить купюры. После второго зифовского издания две ранее не публиковавшиеся главы – о досоветских похождениях Воробьянинова – были под общим заголовком напечатаны журналом «30 дней» в октябрьском номере 1929 года. Указывалось, что это – фрагмент романа[225].

Таким образом, все сорок три главы машинописи прошли цензурные инстанции. Оказались разрешенными, пусть в разное время и с потерями. Соавторам оставалось только свести воедино уже апробированное и печатать роман заново. Но, как известно, дополненное издание «Двенадцати стульев» не появилось.

Цензура лишь ужесточалась. Характер правки на различных этапах легко прослеживается.

Роман, завершенный в январе 1928 года, был предельно злободневен. Он изобиловал общепонятными тогда политическими аллюзиями, шутками по поводу фракционной борьбы в руководстве ВКП(б) и газетно-журнальной полемики, пародиями на именитых литераторов, что дополнялось ироническими намеками, адресованными узкому кругу друзей и коллег-гудковцев. Все это складывалось в единую систему, каждый элемент ее композиционно обусловлен.

Политические аллюзии в значительной мере устранялись еще при подготовке журнальной публикации. Изъяты и несколько пародий.

Борьба с ними продолжалась и в ходе подготовки книжного издания. Уцелели немногие.

В последующих изданиях исчезали имена опальных партийных лидеров, высокопоставленных администраторов и т. д. Это отмечено в комментарии.

Некоторые шутки Ильфа и Петрова стали попросту непонятными после редакторского вмешательства. Утратили прежний смысл.

Приведем характерный пример. В подготовленной для журнала машинописи есть сцена гадания по руке, где о ладони героини, пришедшей к гадалке, чтобы узнать свое будущее, сказано: «Линия жизни простиралась так далеко, что конец ее заехал в пульс, и если линия говорила правду, вдова должна была бы дожить до мировой революции».

Соответственно, «мировая революция» осмыслялась как событие отдаленное, хотя и вероятное – в рамках представлений о продолжительности человеческой жизни. Подчеркнем: крайне опасной была б такая шутка на пару лет раньше, но в сентябре 1927 года «антилевацкий» выпад сочтен уместным.

В ноябре ситуация изменилась. Потому и произведена неадекватная замена: вдова должна была бы жить «до Страшного суда».

Изначальный смысл шутки утрачен. Таких примеров немало.

Впрочем, есть изменения, внесенные без влияния цензурных установок. Например, при подготовке журнальной публикации Ильф и Петров устранили некоторые фактографические ошибки в рассуждениях о событиях, относящихся к европейской истории. Также исправлены опечатки, не замеченные в машинописном экземпляре. Правда, не все. Вот почему не обошлось без исправлений, когда готовились зифовские издания.

Нами текст романа «Двенадцать стульев» реконструирован, главным образом, по рукописям. Устранены купюры и прочие изменения, обусловленные цензурными установками.

Однако учтены некоторые исправления, внесенные Ильфом и Петровым в публикации. Разумеется, в комментарии обоснована правомерность учета правки – для каждого случая. То же самое относится к выявленным нами опечаткам.

Приведем характерный пример. Согласно всем публикациям, герой в главе «Великий комбинатор» вынимает из кармана «нагретое яблоко».

Однако в автографе Петрова дано иное определение. Яблоко там «налитое».

Разумеется, ошиблась машинистка, перепечатывавшая рукопись. А соавторы при сверках опечатку не заметили, и в каждой публикации она воспроизводилась. Подобных случаев тоже немало.

Стоит отметить весьма забавное обстоятельство. После издания реконструированного нами текста романа некоторые критики утверждали, что оно вообще неуместно.

Аргументы приводились различные. В том числе и наукообразные. Со ссылками на якобы общепринятые правила.

Постулировалось, во-первых, что реконструированный нами текст не соответствует «последней авторской воле». Значит, мы ее нарушили.

Во-вторых, постулировалось, что реконструированный нами текст читателям не нужен, потому как они привыкли к другому, соответствующему «последней авторской воле». Так называемому «каноническому».

А в-третьих, настаивали критики, именно «канонический» текст стал популярным. Значит, вмешательство редакторов было полезным.

Однако, во-первых, ни одна из советских публикаций романа не соответствовала авторской воле. Ни последней, ни вообще какой-либо.

Во-вторых, определение «канонический» неприменимо к тексту романа. Нет в текстологии канонов.

Что до редакции «Двенадцати стульев», включенной в пятитомное собрание сочинений 1961 года, то она – как все предыдущие – отражает совокупность волеизъявлений цензоров и редакторов. А если кто-либо считает этот текст «каноническим», так речь идет о пристрастиях, и менять их нет причины.

Наконец, ссылкой на популярность романа не доказать, что цензура была полезна Ильфу и Петрову. Вполне очевидно другое: уровень литературного качества материала оказался настолько высоким, что его не смогли снизить цензоры.

Друзья и знакомые

Теперь – про упреки, скажем так, содержательные. Упрекали нас в том, что мы не занимались установлением прототипов. Даже общеизвестные не указали.

Что ж, бывают случаи, когда установление прототипов обязательно. Например, при комментировании «романа с ключом».

Как известно, в романах подобного рода авторы изображают персонажей так, чтобы под вымышленными именами читателями были опознаны реальные лица, соотнесенные с памятными событиями. Вот почему и необходим «ключ» – перечень соответствующих прототипов.

Идея «романа с ключом» была весьма популярна ко второй половине 1920-х годов. Причем ее популярность обусловлена не только политическими факторами.

К примеру, в 1928 году опубликованы романы В. А. Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» и К. В. Вагинова «Козлиная песнь». Там решались задачи литературной полемики, соответственно, прототипы большинства героев-литераторов были узнаваемы[226].

Удача сопутствовала обоим авторам. Годом позже В. Б. Шкловский – в статье о специфике различных форм беллетристики – акцентировал: «Писатели, начавшие безматериально, люди типа Каверина и Вагинова, перешли к памфлетным мемуарным романам»[227].

Однако подчеркнем: рассуждения о прототипах уместны, когда доказано, что автор на опознавание рассчитывал. Так, еще один пример «романа с ключом» – «Алмазный мой венец». Героями стали знаменитые писатели, современники автора, получившие условные имена. В частности, Ильф и Петров – «друг» и «брат».

Широко известно сформулированное там суждение Катаева. По его словам, все персонажи «Двенадцати стульев» были «написаны с натуры, со знакомых и друзей, а один даже с меня самого, где я фигурирую под именем инженера, который говорит своей супруге: «Мусик, дай мне гусик» – или что-то подобное».

В самом деле, отдыхающий на крымской даче инженер Брунс говорит «что-то подобное». Жена его жарит гуся, вот муж и проявляет нетерпение.

Катаев тоже отдыхал в 1927 году на крымской даче. Жена его – Мария, уменьшительно же Маруся или Муся.

Вот и все черты сходства. Если их можно считать таковыми. И не объяснено толком, с какой стати Катаев решил, что он – в ту пору тридцатилетний, вполне спортивный, энергичный, азартный – похож на пожилого, вальяжного и бесхарактерного чревоугодника, изображенного Ильфом и Петровым.

Допустимо, что каждый персонаж романа «Двенадцать стульев» похож на одного из «друзей и знакомых». Или нескольких. Черты сходства отмечены в нашем комментарии.

Но лишь тогда отмечены, когда мы сумели доказать: Ильф и Петров намеренно формировали образ так, чтобы современники увидели сходство с кем-либо из «друзей и знакомых». Одним или несколькими.

Таких случаев немного. И наши выводы отнюдь не обязательно соответствуют утверждениям мемуаристов.

Характерный пример – история о том, как советские литературоведы и мемуаристы устанавливали прототип Остапа Бендера. Тут в первую очередь ссылаются на свидетельства Катаева.

Он еще на исходе 1920-х годов убеждал многих знакомых, что прототип Остапа Бендера – Осип Шор, брат Анатолия Фиолетова. Версия эта была распространена в литературных и окололитературных кругах.

В романе «Алмазный мой венец» Катаев выразил свое мнение без каких-либо оговорок. Так, сказано: «Что касается центральной фигуры романа Остапа Бендера, то он написан с одного из наших одесских друзей. В жизни он носил, конечно, другую фамилию, а имя Остап сохранено как весьма редкое».

Вряд ли можно считать имя Остап «весьма редким» на Украине. Разве что в сочетании с еврейской фамилией. Но о мнении спорить нет смысла.

Главное, Катаев привел развернутую характеристику. По его словам, внешность Остапа «соавторы сохранили в своем романе почти в полной неприкосновенности: атлетическое сложение и романтический, чисто черноморский характер».

Далее – о биографии. Остап, старший брат одесского поэта, «не имел никакого отношения к литературе и служил в уголовном розыске по борьбе с бандитизмом, принявшим угрожающие размеры. Он был блестящим оперативным работником. Бандиты поклялись его убить».

Убийцей, по словам Катаева, должен был стать приезжий бандит. Сыщика не видел никогда, знал только фамилию. Отсюда и ошибка: выследил и убил не Остапа, а его младшего брата. Поэт «только что женился и как раз в это время покупал в мебельном магазине полосатый двуспальный матрац».

Если верить Катаеву, сыщик ночью пришел в притон, где скрывались бандиты, и сообщил, что убили они поэта. В свою очередь, убийца признал, что совершил ошибку и готов искупить ее смертью.

Затем, по словам Катаева, сыщик и преступники до утра пили вместе неразбавленный спирт, читали стихи одесских поэтов, таким образом справляя поминки. А утром Остап ушел, «чтобы снова начать борьбу не на жизнь, а на смерть с бандитами».

О Шоре написано много. Правда, Розенбойм отметил, что Бендер – образ собирательный. Но и не отрицал соотнесенность с братом Фиолетова.

Была еще версия, что сам Катаев стал прототипом Бендера. Но ее сочли неубедительной[228].

Убедительна была катаевская. Потому что она эффектнее. Соответственно, домысливались аргументы, подтверждавшие, что прототипом Бендера стал Шор. Так, бывший сыщик Петров не забыл товарища по угрозыску, а коль скоро тот, как рассказывал Катаев, посещал собрания одесских литераторов, значит, с Ильфом там познакомился.

Версия и ныне воспроизводится пишущими о романной дилогии. Противоречия же попросту игнорируются.

Допустим, не важно, что О. Б. Шор – не старший, а младший брат убитого поэта. Однако важно другое: в уголовном розыске не служил. Нет сведений о нем в списках «Одесской рабоче-крестьянской милиции».

Зато известно, что в сыскном отделении державной варты служил его брат. И убит не по ошибке, а при исполнении служебных обязанностей. Погиб вместе с другим сыщиком. Это, кстати, установлено литературоведом А. Л. Яворской, анализировавшей некрологи в одесской периодике[229].

Публикации Яворской не изменили ничего. Катаевская версия по-прежнему тиражируется.

Ситуация обычная. Нас же другой вопрос интересовал: зачем Катаеву понадобилось, чтобы его считали прототипом Брунса, а Шора, соответственно, прототипом Бендера. Ответ подсказывает биографический контекст.

Начнем с того, что опознать Катаева в Брунсе вряд ли возможно. Разве только, ориентируясь на имя жены да отпуск в Крыму на Зеленом мысе. Но об этом мало кто знал. Равным образом, увидеть некоторое сходство Бендера с братом Фиолетова, если оно и было, сумели бы только немногие литераторы-одесситы, помнившие гостей «Зеленой лампы».

В 1928 году младший Шор оставался безвестным. А вот старший Катаев тогда – знаменитость. О нем в романе многое напоминало современникам.

Прежде всего, интерпретированные Ильфом и Петровым сюжеты рассказов друга и брата. Эти намеки подробно анализируются в комментарии.

Выше упоминалось, что важны черты сходства, отраженные речевым поведением героя. Катаевские шутки, воспроизведенные в его рассказах, цитирует Бендер.

Наконец, внешность. Это Катаев тогда – атлет «с медальным профилем».

Катаев не мог не заметить намеки. Вполне лестные, вот только в контексте его биографии сходство было опасным.

Бендер выдавал себя и Воробьянинова за эмиссаров заграничной монархической организации. Создание антисоветского подполья имитировал в провинциальном Старгороде, предсказуемо напоминавшем Одессу. Ну а трусоватые заговорщики сочли афериста бывшим офицером, сопровождающим будущего сановника.

Ильф и Петров, увлекшись повествованием, упустили из виду биографическую специфику друга и брата. А вот Катаев не забыл офицерское прошлое, шестимесячное ожидание расстрела в чекистской тюрьме, чудесное избавление, ставшее возможным благодаря Туманову и Бельскому, повторный арест, очередное вызволение, наконец, бегство из Одессы. Так что соотнесенность с монархическим заговором была неприемлемой даже на уровне рассуждений о прототипе. И в 1927 году, и десятилетия спустя. Что называется, от греха подальше.

Мешать Ильфу и Петрову не стал. Зато его стараниями еще на исходе 1920-х годов распространялась версия, что он – прототип Брунса. А если инженер-чревоугодник с Катаевым соотнесен, значит, принятый за бывшего офицера Бендер тут ни при чем. Решение изящное. Для верности объявлено, что талантливый мошенник – ну, вылитый Шор.

Для комментирования случай непростой. Ильф и Петров немало усилий приложили, чтобы современники увидели намеки, позволявшие соотнести Бендера с Катаевым. Но инициатор соавторства обнаружил то, о чем друг и брат, увлекшись повествованием, запамятовали. И постарался закрыть тему.

Сходство и различия

Другой, не менее характерный пример – история о том, как мемуаристы и литературоведы устанавливали прототип Авессалома Владимировича Изнуренкова, владельца одного из стульев. Герой – эпизодический, но запомнившийся многим читателям.

В машинописной редакции «Двенадцати стульев» сказано, что специальностью необычайно остроумного Изнуренкова было формирование тематики различных журналистских публикаций. Так и зарабатывал герой: «Он никогда не острил бесцельно, ради красного словца. Он острил по заданиям юмористических журналов. На своих плечах он выносил ответственнейшие кампании. Он снабжал темами для рисунков и фельетонов большинство московских сатирических журналов».

Но при этом славы не добился. Он «выпускал не меньше шестидесяти первоклассных острот в месяц, которые с улыбкой повторялись всеми, и все же оставался в неизвестности. Если остротой Изнуренкова подписывался рисунок, то слава доставалась художнику. Имя художника помещали над рисунком. Имени Изнуренкова не было.

– Это ужасно! – кричал он. – Невозможно подписаться. Под чем я подпишусь? Под двумя строчками?».

Характеризуется в романе и сам процесс сочинения острот. Указано, что Изнуренков «бегал по редакционным комнатам, натыкаясь на урны для окурков и блея. Через десять минут тема была обработана, обдуман рисунок и приделан заголовок».

В остальном журналист тоже необычен. Так, сказано: «Подобно распеленутому малютке, который, не останавливаясь ни на секунду, разжимает и сжимает восковые кулачки, двигает ножонками, вертит головой величиной в крупное антоновское яблоко, одетое в чепчик, и выдувает изо рта пузыри, – Авессалом Изнуренков находился в состоянии вечного беспокойства. Он двигал полными ножками, вертел выбритым подбородочком, издавал ахи и производил волосатыми руками такие жесты, будто делал гимнастику на резиновых кольцах».

Далее описана главная черта натуры Изнуренкова. Журналист не способен действовать целенаправленно и последовательно: «Сущность его жизни и деятельности заключалась в том, что он органически не мог заняться каким-нибудь делом, предметом или мыслью больше, чем на минуту».

Акцентируется, что Изнуренков крайне экзальтирован и патологически непоседлив. Сосредоточиться на чем-либо «он не мог. Бешено работающие ноги уносили его, из двигающихся рук карандаш вылетал, как стрела, мысли прыгали».

Потому компаньону Воробьянинова и удается отобрать у владельца один из разыскиваемых стульев. Изнуренков, взяв напрокат пианино, не платил в установленные сроки, вот суд и постановил взыскать с должника невыплаченную сумму, а при ее отсутствии – описать и продать имущество. Соответственно, Бендер выдает себя за судебного исполнителя, тогда как экзальтированный и непоседливый остроумец даже не проверяет, есть ли у нежданного посетителя документ, подтверждающий официальный статус.

Но осталось неясным, зачем Изнуренкову пианино. К его профессии музыкальный инструмент, вроде бы, не имеет отношения, семьи же, судя по роману, у журналиста нет.

Также не объяснено, почему Изнуренков оказался несостоятельным должником, чье имущество надлежало описать и продать. Процедура вынесения судебного постановления занимала не менее двух месяцев, а сатирических изданий в Москве было тогда много, и если журналист «снабжал темами для рисунков и фельетонов большинство», то и зарабатывал немало. К примеру, позволил себе купить на аукционе отнюдь не дешевый стул. А вот чтобы расплатиться за пианино, не доводя конфликт до суда, почему-то денег не имел.

Впрочем, Изнуренков был сам по себе настолько комичен, что указанные выше противоречия большинство читателей просто не замечало. Яркие детали отвлекали. Запоминались именно они.

Впервые соотнес остроумца-непоседу с конкретным журналистом-современником И. П. Абрамский. Двенадцать лет он был завредом журнала «Крокодил» – от самого основания и до 1934 года. Позже занимал аналогичные должности в других периодических изданиях.

Статью Абрамского «У крокодильей колыбели» опубликовал журнал «Москва» в июльском номере 1963 года. Можно сказать, к двадцатипятилетию первых изданий романа – журнального и книжного[230].

Абрамский рассуждал о журналистских специализациях. Одна из них – «темист». Указывалось, что из них всех наиболее одаренным оказался «Михаил Александрович Глушков. Это был стихийно остроумный человек, вспыхивавший, точно искра, необычайно подвижный и буквально мгновенно рождавший свои талантливые остроты, так называемые темные “завороты”. Если бы не полное отсутствие усидчивости и неумение работать, он стал бы, конечно, выдающимся литератором».

Абрамский подробно характеризовал давнего коллегу. Утверждал, что главной страстью «темиста» была игра – «в шахматы, в карты, на бильярде, на бегах. И хотя играл он хорошо, в результате всегда проигрывал. Ильф и Петров вывели его в романе «Двенадцать стульев» в образе Авессалома Изнуренкова. Как-то я встретил Глушкова в районе Ленинградского шоссе. Нервно кусая ногти, он шел с бегов, осунувшийся, пожелтевший, злой: “Ну, как, Михаил Александрович, со щитом или на щите?..” – “В нищете!” – мгновенно сработал он».

Но и в суждениях Абрамского не все логично. Так, бывший завред «Крокодила» отметил, что Глушков хорошо играл в шахматы и на бильярде, а это не соответствует сказанному о «полном отсутствии усидчивости».

Шахматы – не для непосед игра. А бильярд тем паче. Играл же «темист», по свидетельствам других современников, профессионально. В частности, постоянно обыгрывал В. В. Маяковского, считавшегося отличным бильярдистом не только среди литераторов.

Неубедительно и сказанное Абрамским про «неумение работать». Если б так было, не сумел бы Глушков зарабатывать исключительно сочинением тем.

Похоже, Абрамский коррелировал свои воспоминания с романом Ильфа и Петрова. Но в итоге – опять противоречия.

Кстати, Абрамский не сообщил о судьбе Глушкова. Именно поэтому читатели-современники могли предположить, что не сложилась она благополучно.

Почти одновременно со статьей Абрамского была издана книга воспоминаний об Ильфе и Петрове. Туда вошла глава, написанная Гехтом. Среди прочих упомянут и «темист»: «Вспомнит ли кто-нибудь сегодня Михаила Глушкова? Может, упомянет как-нибудь какой-нибудь литературовед, сделав примечание, что прототипом одного из персонажей романов Ильфа и Петрова, остроумца Изнуренкова, был М. Глушков. Ильф и Петров назвали его в романе неизвестным гением, который «выпускал не меньше шестидесяти первоклассных острот в месяц». Они с улыбкой повторялись всеми, но Глушков, неизвестный людям и тогда, едва ли вспомнится кем-нибудь теперь. Едва ли разыщет кто-нибудь тысячи его острот, делавших славу журналам и привлекавших читателей. Остроты ведь были не подписаны»[231].

Кстати, Гехт про непоседливость Глушкова не сказал ничего. И про «неумение работать» тоже.

Почти одновременное издание мемуаров Абрамского и Гехта – не случайность. Это акция. Оба мемуариста пытались привлечь внимание к давнему своему приятелю.

Акция не вполне удалась. Литературоведы о Глушкове вспоминали, но судьба его оставалась неизвестной.

Надо полагать, все и так считалось ясным. По аналогии: раз уж современники умолчали о судьбе Глушкова, значит, «темист» стал, как тогда говорили, «жертвой культа личности».

Телефон Глушкова – в записной книжке Ильфа. Дочь его, выпустившая расширенное издание в 2000 году, отметила, комментируя эту запись: «Михаил Глушков – сотрудник московского “Гудка”. Прототип Изнуренкова».

На Абрамского, Гехта и других мемуаристов дочь Ильфа не ссылалась. К 2000 году считалось чуть ли не общеизвестным, что Глушков – «прототип Изнуренкова».

Далее же приведены сведения о судьбе «темиста». И указано, что предоставлены они «В. Г. Крыжевским, сотрудником Литературного музея в Москве».

Согласно Крыжевскому, брат одного из служащих издательства Жургаз – Государственного журнально-газетного объединения – работал «“на Лубянке”. Как-то на собрании сотрудник стал ссылаться на мнение брата. “Знаем мы вашего брата” – выкрикнул Глушков. Юмора не поняли. Глушкова арестовали. Это произошло в 1936 году. Он вернулся из ссылки через двадцать лет, и в 1958 году умер».

Казалось бы, ситуация понятная. В доме № 2 по улице Большая Лубянка размещались службы ГПУ. Следовательно, Глушков осмеял чекиста. За это шутника и отправили в двадцатилетнюю ссылку.

Однако сказанное Крыжевским не снимает противоречия, отмеченные выше. Непонятным осталось, в чем же сходство патологического непоседы и разгильдяя Изнуренкова с отменным бильярдистом и хорошим шахматистом Глушковым. Оба «темисты», вот и все. Немного.

Кстати, двадцать лет ссылки – приговор весьма странный. Обычно ссылали на два-три года.

Недостающие сведения обнаружены недавно О. И. Киянской – при исследовании материалов так называемого уголовного дела «темиста». Оно хранится в Центральном архиве Федеральной службы безопасности[232].

Глушков лишь на год старше Ильфа и Катаева. Родился в Киеве, незаконный сын владелицы большого доходного дома. Мать на исходе Гражданской войны замуж вышла за петлюровца, с ним и эмигрировала. Ну а сын успел окончить гимназию, стихи писал, даже печатался[233].

После отъезда матери жил доходами от ее дома, а при советской власти лишился недвижимого имущества. С 1920 года – профессиональный литератор. Был сотрудником РОСТА, затем РАТАУ. Кстати, в 1922 году выпустил книгу стихов[234].

В 1926 году переехал в Москву. Там вскоре и женился.

В целом не похож Глушков на Изнуренкова. Сходство задано лишь одним признаком: «темист».

Но ведь не только Глушков темы выдумывал. Абрамский привел в мемуарах длинный список литераторов, зарабатывавших аналогичным образом.

Правда, для знавших московский журнально-газетный контекст сходство задано и отсутствием признака. Темы сочиняли многие журналисты, но лишь Глушков не печатался вообще. Как Изнуренков.

Еще одну черту сходства Ильф и Петров обозначили метафорически. Изнуренков оказался должником из-за пианино, взятого напрокат. На музыкальных инструментах играют, а Глушков – отчаянный игрок. Этот намек был понятен немногим. Суть его забылась со временем.

Теперь – о Жургазе, шутке в 1936 году и последовавшем затем аресте. Глушков пошутил не там, не тогда, не про Лубянку, а главное – без последствий.

По свидетельству известного сатирика В. Е. Ардова, пошутил «темист» в редакции «Крокодила». Было это не позже 1933 года. А шутка адресована возглавлявшему журнал М. З. Мануильскому, чей старший брат тогда входил в состав ЦК партии[235].

Мануильский-старший издавна приятельствовал с генсеком. Как выше упоминалось, вместе им пришлось работать и в советской делегации, что вела переговоры с гетманским правительством Украины.

О родстве было известно в редакции, но сотрудники не боялись руководителя. Его уважали: образован, умен, дельный администратор, умел привлечь талантливых авторов. Кстати, с 1928 года Ильф и Петров – штатные сотрудники журнала «Крокодил». Регулярно печатался там и Катаев.

Мануильский пытался увещевать подчиненных, во всеуслышание высмеивавших советский режим. Говорил, что впереди «чистка», и за их шутки поплатится ответственный редактор. Вот тогда Глушков и пошутил: «Знаем мы вашего брата».

Нельзя сказать, что «юмора не поняли». Вполне оценили. И, подчеркнем, никакого влияния на судьбу Глушкова та шутка не оказала. Однако в аспекте проблематики версия Крыжевского не противоречит ардовской: «темист» был вольнодумцем, как большинство крокодильцев.

Характерный пример – Э. Я. Герман, взявший псевдоним Эмиль Кроткий. Он начинал как лирик, затем печатал сатирические басни. В кругах московских литераторов были известны его эпиграммы, разумеется, не печатавшиеся. Одну из них, можно, пожалуй, назвать манифестом:

По вечной скромности натуры

Я не без умысла, увы,

Тащусь в хвосте литературы —

Она воняет с головы[236].

Глушков дружил с поэтами-сатириками. На уровне же литературного поведения выбрал иную модель.

Изнуренков не стал знаменитостью из-за того, что «не мог заняться каким-нибудь делом, предметом или мыслью больше, чем на минуту». Глушков в Москве тоже сочинял лишь темы, однако непоседливость тут ни при чем. Карьеру советского писателя делать не желал.

Разумеется, об этом Ильф и Петров сообщить не могли. Обозначили иную причину отказа от литературной карьеры, наделив Изнуренкова крайней экзальтированностью и патологической непоседливостью. Да и внешне персонаж на Глушкова не походил.

Отметим, что глушковские приятели за вольнодумство поплатились. В частности, 10 октября 1933 года арестован Кроткий. Инкриминировали ему «контрреволюционную пропаганду»[237].

Следствие было недолгим, приговор – три года ссылки. Не так уж строго, если сравнивать с приговорами второй половины 1930-х годов. Но лишь после войны поэт-сатирик вновь сумел обосноваться в Москве.

Весной 1934 года почти всю редакцию «Крокодила» заменили. Бывший ответственный редактор получил должность завотделом в «Правде», заместитель – Бельский – стал фельетонистом «Вечерней Москвы». Вслед за ним туда ушел и Глушков.

28 апреля 1936 года Глушков арестован. Инкриминировано распространение «контрреволюционной эпиграммы».

Он прочел нескольким знакомым эпиграмму М. Д. Вольпина. Автор – некогда работавший в редакции «Крокодила» поэт-сатирик – был уже осужден за «контрреволюционную пропаганду»[238].

К весне 1936-го мало кому удавалось за вольнодумство отделаться ссылкой. Опять же, в той вольпинской эпиграмме Сталин упомянут.

Глушков признал себя виновным. 1 июля вынесен приговор – три года заключения в исправительно-трудовом лагере.

Там был вновь арестован 13 декабря 1937 года. И опять за «контрреволюционную пропаганду». Виновным себя не признал. Но это не меняло ничего. Уже началась операция НКВД – сокращение количества «политических». 4 марта 1938 года расстреляна очередная группа заключенных, в том числе и Глушков.

Мемуаристы, рассуждавшие о прототипе Изнуренкова, знали, что в Москву Глушков не возвращался. После объявления приговора уехала его жена с пятилетним сыном. Они тоже не вернулись. Известий о признании «темиста» невиновным – пресловутой реабилитации – не было. А без этого упоминать о его судьбе не полагалось.

Когда после ареста минуло почти семьдесят лет, Глушков был официально признан невиновным. Дошла очередь. В справке отмечено: «Сведений о реабилитированном и его родственниках не имеется».

Да, Ильф и Петров обозначили черты сходства Изнуренкова с Глушковм. Однако авторам романа не менее важны были различия. Таковы факты. Задачи же выявления прототипов мы оставляем любителям разысканий подобного рода.

Вместо эпилога

Стоит отметить, что полемика относительно уместности издания в 1997 году реконструированного нами текста «Двенадцати стульев» прекратилась довольно скоро. Зато тема участия Ильфа и Петрова в антитроцкистской интриге обсуждалась долго.

Инкриминировали нам чуть ли не клевету. Распространение заведомо ложных сведений, порочащих Ильфа и Петрова. В качестве мотивов указывалось стремление любой ценой опубликовать хоть что-нибудь сенсационное[239].

Впрочем, немногочисленные обвинители наши избегали спора по существу. Аргументы сводились к единственному. Похожему на сформулированный героем рассказа А. П. Чехова «Письмо к ученому соседу». Так, постулировалось: авторы романа «Двенадцать стульев» не участвовали никогда в политических интригах, потому что этого не могло быть[240].

Да, стараниями мемуаристов и советских биографов Ильфа и Петрова созданы образы писателей, абсолютно искренних, принципиально отвергавших конформизм, а потому органически неспособных участвовать в какой-либо политической интриге. Однако не было таких.

Участниками политических интриг стали многие советские писатели, включая Булгакова. С ним авторов романной дилогии не раз сопоставляли их защитники и противопоставляли ему обвинители. Критерием же сопоставления и противопоставления была писательская искренность.

Ну а Булгаков, как позже Ильф и Петров, воспользовался случаем. Повесть «Роковые яйца» была элементом интриги, однако вряд ли нужно доказывать, что ее пафос несводим к антитроцкистской эскападе.

В 1925 году Булкаков подготовил к изданию повесть «Собачье сердце». Публиковать же ее стали более сорока лет спустя – за границей. Как явно антисоветскую[241].

Однако автор планировал именно советское издание. Рукопись читал в московских салонах, передал Ангарскому, тот собрался напечатать ее в своем альманахе «Недра». Повесть «Собачье сердце» планировалась как продолжение антитроцкистской кампании. Узнаваемая современниками карикатура на Троцкого – Швондер.

Курчавый энтузиаст администрирования не только этим похож на Троцкого, выдуманного сталинскими пропагандистами. Швондер еще и облачен в кожаную куртку. Такую деталь не могли не заметить современники Булгакова. Наркомвоенмор не раз фотографировался в чернокожанном облачении, а портреты его – наряду с ленинскими – висели на стенах любого советского учреждения.

Кстати, 26 ноября 1924 года К. И. Чуковский отметил изменение ситуации. По его словам, в Государственном издательстве стали вдруг снимать портреты наркомвоенмора, ранее «висевшие чуть ли не в каждом кабинете»[242].

Что ж, госиздатовское руководство видело тенденцию. Чуть более месяца прошло, и Троцкий оставил пост наркомвоенмора.

Тенденцию и Ангарский видел. И Булгаков. Вот и карикатурный Рокк в кожаной двубортной куртке, и Швондер тоже.

Швондеровская спутница, женщина в мужской одежде, тоже карикатурна. Напоминает ее наряд о своего рода комсомольской моде периода «военного коммунизма». Кстати, неоднократно высмеянной газетчиками с началом пресловутой новой экономической политики. Подчеркнем, что к 1925 году часть комсомольского руководства все еще была опорой Троцкого в постоянных дискуссиях.

О них также напоминает фраза швондеровской спутницы. В споре с Преображенским она заявляет, что сумела бы убедить профессора, «если бы сейчас была дискуссия».

Характерен и ответ Преображенского. Непрошеную гостью профессор, иронизируя, спрашивает, не желает ли она немедленно открыть дискуссию.

Троцкий в дискуссиях не проигрывал. Но они и привели к тому, что наркомвоенмор постепенно утратил былой авторитет.

Для сюжетной основы Булгаков выбрал одну из тем, постоянно обсуждаемых в периодике. Это задача создания в СССР «нового человека».

О создании «нового человека» Троцким сказано не раз. Идея была популярнейшей. Даже Горький настаивал, что социалистическая революция должна стать и антропологической.

Издержки реализации такой идеи Булгаков инкриминировал Троцкому. Причем именно и только ему.

С этой точки зрения характерны высказывания Преображенского о большевистской политике. В частности, он говорит: «Террором ничего нельзя поделать с животным, на какой бы ступени оно ни стояло, это я утверждал, утверждаю и буду утверждать. Они напрасно думают, что террор поможет, он не поможет, какой бы ни был белый, красный или даже коричневый. Террор совершенно парализует нервную систему».

Казалось бы, профессор критикует большевистский режим в целом. Но к 1925 году идея «красного террора» устойчиво ассоциировалась с Троцким и его сторонниками – «левой оппозицией».

Профессор критикует не советскую власть, а конкретно Троцкого. О его сторонниках скажет Преображенский: «Не надо клясться именем мирового пролетариата, работайте здесь».

Даже хронологические рамки повести соответствуют этапам полемики с Троцким. И это современники, знакомые с булгаковской повестью, тоже не могли не заметить.

В декабре 1924 года Преображенский оперирует подобранного на улице пса Шарика. Заменяет его гипофиз человеческим, взятым у погибшего алкоголика Чугункина, неоднократно судимого, но избегавшего наказания благодаря «пролетарскому происхождению».

Как известно, пес Шарик постепенно обретает человеческую внешность. И привычки Чугункина. А за воспитание «нового человека» берется Швондер.

Его стараниями «новый человек» вполне социализирован. Получил документы на имя Шарикова, рекомендацию на работу. Где, сообразно природной склонности, занят ловлей и уничтожением бездомных кошек. Даже карьеру сделал. Облачился, кстати, в кожаное пальто. И револьверная кобура на боку.

Но к весне 1925 года Шариков, воспитанный Швондером и буквально терроризировавший обитателей квартиры Преображенского, «обращен в первобытное состояние».

На уровне политической прагматики отсюда следовало, что «новый человек» если и будет создан, то без участия швондеров, потому что их стараниями чугункины могут стать только шариковыми. В общем, время Троцкого и его адептов истекло.

Что до реальности, то на исходе 1924 года в советских газетах шла яростная полемика с наркомвоеномором и его сторонниками. Кстати, вскоре была издана упомянутая выше антитроцкистская повесть Тарасова-Родионова – «Шоколад».

В январе 1925 года Троцкий оставил пост наркомвоенмора. «Триумвират» выиграл, и травля главного оппозиционера пошла на убыль. Что вполне объяснимо. Задача устранения основного конкурента была решена, однако влияние в армии он еще не утратил, потому до поры не следовало его злить понапрасну.

К весне стало ясно, что Троцкий проиграл окончательно. И в прессе возобновились нападки на бывшего наркомвоенмора…

Булгаков тогда заканчивал новую повесть. Однако на этот раз удача ему не сопутствовала.

Повесть «Роковые яйца» была разрешена цензурой до ухода Троцкого с поста наркомвоенмора, а новая завершена после того, как «триумвират» победил. Вот и оказалась не столь актуальной – в качестве средства политической борьбы.

Но, пожалуй, главное, что Булгаков вышутил не только бывшего наркомвоенмора и его сторонников. Еще и осмеял саму идею создания «нового человека».

Да, булгаковская повесть не воспринималась в качестве особо крамольной. Ясна была ее антитроцкистская направленность. Однако идея создания «нового человека» не подлежала осмеянию. Вот цензоры и проявили бдительность.

Ангарский, кстати, с цензурным запретом не смирился. Булгаковскую рукопись Каменеву послал. И получил отказ[243].

Это закономерно: «триумвират» распался. Сталин, ослабив Троцкого, своего главного конкурента, теснил Зиновьева и Каменева. Вот они и стали поневоле союзниками бывшего наркомвоенмора.

Булгаков второй раз не выиграл. Но и не проиграл вчистую. Уцелел даже в 1930-е годы – благодаря личному вмешательству Сталина.

Обе повести, еще раз подчеркнем, были впоследствии признаны антисоветскими. Каковыми и считаются традиционно.

Что до меры искренности автора, так мы определять ее не беремся. Оставляем и эту задачу любителям разысканий подобного рода.

Нам важно, что в повести «Собачье сердце» рассматривается проблема игнорирования официального идеологического дискурса. У Булгакова отношение к ней задано суждениями Преображенского. Знаменитый хирург не только издевается над Швондером и аналогичными функционерами нижнего звена. Еще и своему ассистенту советует не читать советские газеты. А когда тот спрашивает, как быть, если других нет, профессор отвечает: «Вот никаких и не читайте».

Жизнь и здоровье высокопоставленных функционеров зависят от мастерства Преображенского. Ему не страшны посягательства любых швондеров: довольно телефонного звонка одному из пациентов, и агрессия пресечена немедленно. Хирург-уникум знает, что неприкосновенен, потому и бравирует аполитичностью.

Однако Преображенский – лишь проекция мечты на литературу. Размышления о несбывшемся: Булгаков, по его же словам, оставил медицину ради литературы, несмотря на то, что после окончания университета получил «диплом лекаря с отличием».

Неважно, был ли диплом таким. Важна сама проекция: стал бы Булгаков этаким Преображенским, мог бы игнорировать директивы советских идеологов.

Теоретически допустимо, чтобы деятельность хирурга-уникума не зависела от партийных директив. Но применительно к советской литературе независимость исключена в принципе. Вот почему Булгаков, Катаев, Ильф, Петров, да и все литераторы-профессионалы сталинской эпохи читали газеты постоянно. Там была отражена воля правительства, вне которой заведомо исключалась профессиональная реализация[244].

Стоит отметить, что с завершением романа «Двенадцать стульев» Ильф и Петров тоже несколько запоздали. Можно сказать, «вскочили в последний вагон».

Но Ильф и Петров, в отличие от своего гудковского коллеги, не сводили к абсурду базовую идеологическую установку – создание «нового человека». Ограничились лишь осмеиванием троцкистской аргументации в связи с «шанхайским переворотом. Да и покровитель у них был поавторитетней.

В январе 1927 года Нарбут – заместитель заведующего Отделом печати ЦК партии. А потому цензура допустила публикацию романа, пусть и с потерями.

Специфику деятельности литератора в «государстве рабочих и крестьян» характеризовал десятилетия спустя В. В. Набоков. Эмигрант к советской литературе относился весьма иронически, но отметил: «Были писатели, которые поняли, что если избирать определенные сюжеты и определенных героев, то они могут в политическом смысле проскочить. Другими словами, никто их не будет учить, о чем писать и как должен оканчиваться роман. Два поразительно одаренных писателя – Ильф и Петров – решили, что если главным героем они сделают негодяя и авантюриста, то, что бы они ни писали о его похождениях, с политической точки зрения к этому нельзя будет придраться, потому что ни законченного негодяя, ни сумасшедшего, ни преступника, вообще никого, стоящего вне советского общества – в данном случае это, так сказать, герой плутовского романа, – нельзя обвинить ни в том, что он плохой коммунист, ни в том, что он коммунист недостаточно хороший»[245].

Высока оценка. Но сами публикации, согласно мнению нобелевского лауреата, стали возможными только благодаря умению Ильфа и Петрова воспользоваться «прикрытием, которое им обеспечивало полную независимость».

Понятно, что «полная независимость» исключалась. Тут Набоков ошибся. Прав он в том, что «прикрытие» сыграло важную роль.

Да, роман планировался согласно заказу. И авторы не обманули заказчиков. Но к этому прагматика «Двенадцати стульев» не сводится. Так уж вышло, что главный герой романа – самый обаятельный, веселый, отважный, сильный, щедрый и великодушный – авантюрист, живущий вопреки правилам, навязанным советским режимом.

В гонке за сокровищами он выиграть не мог. Это заведомо исключалось – по условиям существования литературы в СССР. И все-таки соавторы пощадили своего героя. Бендер в романе «Двенадцать стульев» уже считает себя победителем, но умирает во сне, так и не узнав, что победа ускользнула.

Авторам «Двенадцати стульев» надлежало завершать роман. Сроки определяла прагматика интриги. А если главный герой жив и при этом не победил или не проиграл, нет и финала. Традиция, нарушить которую рискнули немногие писатели. Ильф и Петров ей следовали. Они подарили Бендеру смерть победителя.

Так роман «Двенадцать стульев» был завершен. А соавторы сразу приступили к новому – с тем же главным героем. Выяснилось, что Бендер выжил. Но тут начинается другая история.

* * *

Комментарий к роману впервые опубликован: Одесский М. П., Фельдман Д. М. Комментарий // Ильф И., Петров Е. Двенадцать стульев / Предисловие, публикация, комментарий М. П. Одесского, Д. М. Фельдмана. М., 1997. Для настоящего издания комментарий существенно дополнялся. Мы также использовали следующие работы: Сахарова Е. М. Комментарии <к роману И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев»> // Ильф И., Петров Е. Двенадцать стульев. М., 1987; Долинский М. З. Комментарии <к роману И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев»> // Ильф И., Петров Е. Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска. М., 1989; Щеглов Ю. К. Романы И. Ильфа и Е. Петрова: Спутник читателя. 3-е изд., испр. и доп. СПб., 2009.

За оказанную помощь благодарим В. Т. Бабенко, Н. А. Богомолова, В. В. Бродского, В. М. Гаевского, А. Ю. Галушкина, А. Я. Гитиса, Н. Г. Гуве, В. Н. Денисова, О. А. Долотову, Г. Х. Закирова, Ю. И. Зварич, В. Н. Каплуна, Е. А. Каракину, О. И. Киянскую, Л. Ф. Кациса, Р. М. Кирсанову, Г. В. Макарову, В. В. Нехотина, А. Е. Парниса, В. Г. Перельмутера, Е. Л. Яворскую, Р. М. Янгирова.

Комментарий к роману «Двенадцать