Косвенные надписи наиболее губительны. Они не запрещают вход, но редкий смельчак рискнет все-таки воспользоваться правом входа. Вот они, эти позорные надписи: «Без доклада не входить», «Приема нет», «Своим посещением ты мешаешь занятому человеку» и «Береги чужое время».
Там, где нельзя поставить барьера или рогатки, перевернуть скамейку или вывесить заградительную надпись, — там протягиваются веревки. Протягиваются они по вдохновению, в самых неожиданных местах. Если они протянуты на высоте человеческой груди, дело ограничивается легким испугом и несколько нервным смехом. Протянутая же на высоте лодыжки, веревка может искалечить человека.
К черту двери! К черту очереди у театральных подъездов! Разрешите войти без доклада! Разрешите выйти с футбольного поля с целым позвоночником! Умоляю снять рогатку, поставленную нерадивым управдомом у своей развороченной панели! Вон перевернутые скамейки! Поставьте их на место! В сквере приятно сидеть именно ночью. Воздух чист, и в голову лезут умные мысли!
Не об этом думала мадам Грицацуева, сидя на лестнице у запертой стеклянной двери в самой середине Дома Народов. Она думала о своей вдовьей судьбе, изредка вздремывала и ждала утра. Из освещенного коридора, через стеклянную дверь, на вдову лился желтый свет электрических плафонов. Пепельный утренний свет проникал сквозь окна лестничной клетки.
Был тихий час, когда утро еще молодо и чисто. В этот час Грицацуева услышала шаги в коридоре. Вдова живо поднялась и прилипла к стеклу. В конце коридора сверкнул голубой жилет. Малиновые башмаки были запорошены штукатуркой. Ветреный сын турецко-подданного, стряхивая с пиджака пылинку, приближался к стеклянной двери.
— Суслик! — позвала вдова. — Су-у-услик!
Она дышала на стекло с невыразимой нежностью. Стекло затуманилось, пошло радужными пятнами. В тумане и радугах сияли голубые и малиновые призраки.
Остап не услышал кукования вдовы. Он почесывал спину и озабоченно крутил головой. Еще секунда, и он пропал бы за поворотом.
Со стоном «товарищ Бендер» бедная супруга забарабанила по стеклу. Великий комбинатор обернулся.
— А, — сказал он, видя, что отделен от вдовы закрытой дверью, — вы тоже здесь?
— Здесь, здесь, — твердила вдова радостно.
— Обними же меня, моя радость, мы так долго не виделись, — пригласил технический директор.
Вдова засуетилась. Она подскакивала за дверью, как чижик в клетке. Притихшие за ночь юбки снова загремели. Остап раскрыл объятия.
— Что же ты не идешь, моя гвинейская курочка.[354] Твой тихоокеанский петушок так устал на заседании Малого Совнаркома.[355]
Вдова была лишена фантазии.
— Суслик, — сказала она в пятый раз. — Откройте мне дверь, товарищ Бендер.
— Тише, девушка! Женщину украшает скромность. К чему эти прыжки?
Вдова мучилась.
— Ну, чего вы терзаетесь? — спрашивал Остап. — Что вам мешает жить?
— Сам уехал, а сам спрашивает!
И вдова заплакала.
— Утрите ваши глазки, гражданка. Каждая ваша слезинка — это молекула в космосе.
— А я ждала, ждала, торговлю закрыла. За вами поехала, товарищ Бендер…
— Ну, и как вам теперь живется на лестнице? Не дует?
Вдова стала медленно закипать, как большой монастырский самовар.
— Изменщик! — выговорила она, вздрогнув.
У Остапа было еще немного свободного времени. Он защелкал пальцами и, ритмично покачиваясь, тихо пропел:
— Частица черта в нас заключена подчас! И сила женских чар родит в груди пожар!..[356]
— Чтоб тебе лопнуть! — пожелала вдова по окончании танца. — Браслет украл, мужнин подарок. А стуло зачем забрал?!
— Вы, кажется, переходите на личности? — заметил Остап холодно.
— Украл, украл! — твердила вдова.
— Вот что, девушка, зарубите на своем носике, что Остап Бендер никогда ничего не крал.
— А ситечко кто взял?
— Ах, ситечко! Из вашего неликвидного фонда? И это вы считаете кражей? В таком случае наши взгляды на жизнь диаметрально противоположны.
— Унес, — куковала вдова.
— Значит, если молодой, здоровый человек позаимствовал у провинциальной бабушки ненужную ей, по слабости здоровья, кухонную принадлежность, то, значит, он вор? Так вас прикажете понимать?
— Вор, вор.
— В таком случае нам придется расстаться. Я согласен на развод.
Вдова кинулась на дверь. Стекла задрожали. Остап понял, что пора уходить.
— Обниматься некогда, — сказал он, — прощай, любимая! Мы разошлись, как в море корабли.[357]
— Каррраул! — завопила вдова.
Но Остап уже был в конце коридора. Он встал на подоконник, тяжело спрыгнул на влажную после ночного дождя землю и скрылся в блистающих физкультурных садах.
На крики вдовы набрел проснувшийся сторож. Он выпустил узницу, пригрозив штрафом.
Глава XXXIАвтор гаврилиады
Когда мадам Грицацуева покидала негостеприимный стан канцелярий, к Дому Народов уже стекались служащие самых скромных рангов: курьеры, входящие и исходящие барышни,[358] сменные телефонистки, юные помощники счетоводов и бронеподростки.[359]
Среди них двигался Никифор Ляпис, молодой человек с бараньей прической и неустрашимым взглядом. Невежды, упрямцы и первичные посетители входили в Дом Народов с главного подъезда. Никифор Ляпис проник в здание через амбулаторию. В Доме Народов он был своим человеком и знал кратчайшие пути к оазисам, где брызжут светлые ключи гонорара под широколиственной сенью ведомственных журналов.[360]
Прежде всего Никифор Ляпис пошел в буфет. Никелированная касса сыграла матчиш и выбросила три чека. Никифор съел варенец, вскрыв запечатанный бумагой стакан, кремовое пирожное, похожее на клумбочку. Все это он запил чаем. Потом Ляпис неторопливо стал обходить свои владения.[361]
Первый визит он сделал в редакцию ежемесячного охотничьего журнала «Герасим и Муму». Товарища Наперникова еще не было, и Никифор Ляпис двинулся в «Гигроскопический вестник», еженедельный рупор, посредством которого работники фармации общались с внешним миром.
— Доброе утро! — сказал Никифор. — Написал замечательные стихи.
— О чем? — спросил начальник литстранички. — На какую тему? Ведь вы же знаете, Трубецкой,[362] что у нас журнал…
Начальник для более тонкого определения сущности «Гигроскопического вестника» пошевелил пальцами.
Трубецкой-Ляпис посмотрел на свои брюки из белой рогожки,[363] отклонил корпус назад и певуче сказал:
— «Баллада о гангрене».
— Это интересно, — заметила гигроскопическая персона, — давно пора в популярной форме проводить идеи профилактики.
Ляпис немедленно задекламировал:
Страдал Гаврила от гангрены,
Гаврила от гангрены слег…[364]
Дальше тем же молодецким четырехстопным ямбом рассказывалось о Гавриле, который по темноте своей не пошел вовремя в аптеку и погиб из-за того, что не смазал ранку йодом.
— Вы делаете успехи, Трубецкой, — одобрил редактор, — но хотелось бы еще больше… Вы понимаете?
Он задвигал пальцами, но страшную балладу взял, обещав уплатить во вторник.
В журнале «Будни морзиста» Ляписа встретили гостеприимно.
— Хорошо, что вы пришли, Трубецкой. Нам как раз нужны стихи. Только быт, быт, быт. Никакой лирики. Слышите, Трубецкой? Что-нибудь из жизни потельработников[365] и вместе с тем, вы понимаете?..
— Вчера я именно задумался над бытом потельработников. И у меня вылилась такая поэма. Называется «Последнее письмо». Вот…
Служил Гаврила почтальоном,
Гаврила письма разносил…
История о Гавриле была заключена в семьдесят две строки. В конце стихотворения письмоносец Гаврила, сраженный пулей фашиста, все же доставляет письмо по адресу.
— Где же происходило дело? — спросили Ляписа.
Вопрос был законный. В СССР нет фашистов, а за границей нет Гаврил, членов союза работников связи.
— В чем дело? — сказал Ляпис. — Дело происходит, конечно, у нас, а фашист переодетый.
— Знаете, Трубецкой, напишите лучше нам о радиостанции.[366]
— А почему вы не хотите почтальона?
— Пусть полежит. Мы его берем условно.
Погрустневший Никифор Ляпис-Трубецкой пошел снова в «Герасим и Муму». Наперников уже сидел за своей конторкой. На стене висел сильно увеличенный портрет Тургенева в пенсне, болотных сапогах и двустволкой наперевес. Рядом с Наперниковым стоял конкурент Ляписа — стихотворец из пригорода.
Началась старая песня о Гавриле, но уже с охотничьим уклоном. Творение шло под названием — «Молитва браконьера».
Гаврила ждал в засаде зайца,
Гаврила зайца подстрелил.
— Очень хорошо! — сказал добрый Наперников. — Вы, Трубецкой, в этом стихотворении превзошли самого Энтиха.[367] Только нужно кое-что исправить. Первое — выкиньте с корнем «молитву».
— И зайца, — сказал конкурент.
— Почему же зайца? — удивился Наперников.
— Потому что не сезон.
— Слышите, Трубецкой, измените и зайца.
Поэма в преображенном виде носила название «Урок браконьеру», а зайцы были заменены бекасами. Потом оказалось, что бекасов