Было бы странно вписывать себя в свою историю – в рамки, выстроенные собственноручно для других. Я должен был находиться вне их. Иначе не мог бы наблюдать за всей картиной в целом. Был бы лишь ее деталью – ОДНОЙ из деталей. Песчинкой в пригоршне песка. А так – я сам держал этот песок в своей ладони и просеивал его сквозь пальцы. Быстро или медленно. Быстро или медленно…
Только однажды я пожалел, что нахожусь ВНЕ ИГРЫ. Что моя жизнь проходит не так, как у других, что обречен на долгое одиночество вместо мига сладкого падения в безвестность.
…Это было очень давно. В вашем представлении это «очень» ограничивается пятью, десятью, двадцатью годами собственной жизни. Или же двумя-тремя столетиями, но тогда вы не придаете значения этому «очень», листая страницы учебника истории. Все же «очень давно» – это находиться в пределах собственной жизни. Ведь другой для вас не существует! «До» и «после» поражают воображение только тогда, когда этот промежуток времени отражается на собственном лице.
Остальное – дым…
У меня же все иначе.
Мой план оказался гениальным. Я шел к нему не спеша. Я имел возможность размышлять над ним очень долго. Сам не знаю, как пришел к правильному решению. Скорее всего, это произошло случайно, интуитивно. В общем-то, как и все гениальное. Я попробую так же просто рассказать о нем. Намного проще, чем делал это прежде. Ведь то, что вы уже знаете, – лишь обобщение, ПРОГРАММА. Обычно за такими серьезными открытиями кроются другие – почти абсурдные, курьезные. Все великие открытия начинались с ванны Архимеда, яблока Ньютона или снов Менделеева.
…Каждое утро я встречал ее у источника. Ее стали посылать туда, едва она достигла семилетнего возраста. Идти было далеко – сначала по желтой равнине, потом – в гору, под лучами палящего солнца. Кроме того, кувшин был слишком тяжелым для ее худеньких, измазанных золой и козьими кизяками ручонок.
Я видел сотни таких малышек. Прежде и сейчас. Все они в семь лет мечтают быть принцессами, в четырнадцать – воюют с прыщами, в двадцать умирают от любви, а в тридцать – от скуки и тяжкого труда. Есть, конечно, «вариации на тему». Но не для тех, кто в семь лет ходит за козами. Их судьба чаще всего не имеет вариаций…
Итак, я видел ее у источника. Перед тем как подставить горлышко кувшина под струю, она умывалась. Долго терла лицо, отмывала ладони. Особенное умиление у меня вызывало то, как она моет ступни – упрямо трет их камешком, внимательно рассматривает и снова трет, пока они не становятся нежными и желтовато-розовыми, как пергамент, светящийся на солнце. Потом ровная струйка со звоном лилась в кувшин. Лилась так долго, что девочка успевала немного вздремнуть на большом круглом камне. Сквозь дремоту она прислушивалась к звуку и просыпалась как раз в тот миг, когда вода наливалась до краев. О, забыл сказать, она говорила воде: «Добрый день!» – когда приходила, и «Спасибо!» – когда кувшин наполнялся водой. Одним словом, обычная маленькая девчушка…
Я видел всю ее будущую жизнь настолько отчетливо, что мое сердце порой сжималось. Я знал, что в тридцать, нарожав кучу детишек, она увянет, будет носить черную тунику и платок, пряча под ним поредевшие волосы и сожженное солнцем загрубевшее лицо. И точно так же будет приходить к источнику, только уже не станет говорить воде ни добрый день, ни спасибо… У нее уже сейчас был уставший вид.
Однажды я не сдержался и, пока она дремала, вылил половину воды из кувшина, давая ей возможность поспать подольше. Делал так несколько раз. Когда проделал в четвертый, девочка мгновенно вскочила – наверное, прислушиваясь к собственному ритму, она не могла спать так долго.
– Ты где? – звонко крикнула она.
Чтобы не испугать ее, я должен был отозваться и сказал, что я тут, рядом, но такой старый и уродливый, что лучше ей меня не видеть.
Она и не настаивала на моем появлении. «Может быть, ты и уродливый, но ты – добрый, – сказала она. – Я знала, что ты есть. Я тебя ЧУВСТВОВАЛА!» Вот какая это была девочка…
С тех пор мы начали беседовать. Она приходила и всегда спрашивала одно и то же: «Ты – тут?» Сначала я сомневался: стоит ли отзываться? Но ее глазенки так старательно скользили по зарослям и каменным глыбам, в них было столько ожидания, что я не мог не ответить.
Вот так я и узнал, что живет она в бедной семье своего дяди, что у того куча детей и она должна присматривать не только за козами, но и за своими младшими братьями и сестрами. Обычная история! Я знавал множество таких. Но что-то было в этой малышке. Я спрашивал ее о каких-то взрослых странных вещах, развлекая себя и волнуя ее детское воображение. Но она всегда находила удивительно мудрые и простые ответы. Дети бывают довольно мудрыми. Не ведая о мире дальше своего селения, она рассказывала мне о звездах, которые могут видеть все на свете, и убеждала, что там, за горами и морем, тоже живут люди. И их жизнь очень похожа на жизнь в ее селении. А если это правда, то у них тоже есть дети, они готовят еду, разводят коз. «Но это же скучно, – возражал я, пытаясь сбить ее с толку. – Одно и то же каждый день! Чем же они в таком случае отличаются от камней, воды, животных?» – «Они – мечтают!» – уверенно отвечала девочка. Если бы она могла видеть мою улыбку! «О чем?» – стараясь быть серьезным, спрашивал я. Она внимательно осматривала камни и растения у источника, надеясь отыскать мои глаза. И, не находя их, уверенно отвечала: «О том, чтобы всегда была вода. Солнце. И звери. Чтобы дети не болели. Чтобы… чтобы всем людям на ладошку досталось по бабочке! И чтобы никто не умирал».
Вот какая это была девочка…
…Еще вчера она терла свои нежные пятки ребристым камешком, и они светились, будто пергамент. Но время неслось быстро. Я даже не заметил, как наши разговоры усложнились, а вместо одного кувшина она уже несла два, таких больших, что походка ее стала тяжелой. Прямо поверх коричневой туники она набрасывала яркий бирюзовый платок с золотой каймой – подарок соседа-плотника, а глаза ее тоже становились бирюзовыми и такими выразительными, будто были нарисованы кобальтовой краской. Она, как и прежде, старательно умывалась перед тем, как набрать воду, и по обыкновению звала меня.
Я же полностью расслабился, совсем утратил осторожность. Ведь я тоже был одинок, и этому одиночеству предстояло стать еще более безмерным. Теперь мне было обидно за ее участь, которую я видел в деталях и которая стала для меня еще яснее, стоило ей надеть этот бирюзовый платок с золотой полоской… Я не сдержался. «Помнишь, ты говорила, что хочешь, чтобы всем людям на ладошку досталось по бабочке? – говорил я. – Но это, пойми, невозможно! Там, за твоим селением, люди убивают друг друга. Они недобрые и тщеславные. У них есть вода и солнце, но им нужно больше. Намного больше, чем нужно тебе!» Я видел в ее глазах печаль и поэтому продолжал мучить ее: «Что бы ты могла сделать, чтобы все изменить к лучшему?»
Откровенно говоря, я и сам размышлял над этим. Моя вина в том, что я будоражил этими мыслями ее, сваливая все проблемы на эту юную душу, и… ждал ответа. Разве я имел на это право?! Что она, тринадцатилетняя крестьянка, могла предложить? Бирюзовый платок? Свою тряпичную куклу? Кувшин? Новорожденного козленка?
Она задумчиво оглядывалась по сторонам. «Я? А что у меня есть, кроме жизни?..» – обращалась к пустоте. И я задыхался от этого ответа. «Но, отдав жизнь, ты не ощутишь глубину этой жертвы, – продолжал добиваться я. – Отдать жизнь – это одно мгновение, после которого исчезает все – боль, страх, реальность. Это слишком просто». Она напряженно морщила лоб, дергала край платка, смешно сдувала прядь волос, падающую ей на лоб. «Я бы могла отдать самое дорогое… То, что принадлежало бы только мне и что было бы горько отдавать…» – «Что именно?!» – не успокаивался я. И она прибегала к истинно детским уловкам, отвечая вопросом на вопрос: «А что будет с другими?»
Тут мы не понимали друг друга! Я вынужден был открывать ей удивительные вещи. Она слушала, затаив дыхание. Даже замирала серебряная струйка воды, лившаяся в кувшин. Очень осторожно я рассказывал ей о Леонардо да Винчи, Паскале, Копернике и Бруно. (Понятно, что я не называл ни одного конкретного имени – боялся сглазить. Главным в моих историях было то, что произойдет потом, если мир станет целостнее, совершеннее, подчиненным одной общей ПРОГРАММЕ.) Я говорил о крыльях и законе всемирного тяготения, о теории вероятности и классической механике.
Конечно, все это было старательно упаковано в яркую сказочную обертку, чтобы она не испугалась. «Да, да, – в восторге говорила она после каждой такой сказки, – это замечательно! Но… что тогда будет с другими?»
И я был вынужден вдаваться в еще более трагические вещи, без которых невозможен прогресс. Я рассказывал про Жанну д’Арк и Евдокимоса Диокесиса, про Симона Боливара и Шамиля, про Ференца Ракоци. В ее глазах вспыхивал синий огонь, от него пылали щеки и лоб, сплетенные пальцы нервно сжимались. «Да, да, – шептала она. – Но что будет с другими?!» Я был готов провалиться сквозь землю. Хитрюга! Слово за слово она вытянула из меня почти все! Не понимая, что она имеет в виду, я должен был цитировать Александра Македонского и Макиавелли, говорить о Дракуле, Гитлере и Сталине, Чаушеску и Пиночете! Голова у меня шла кругом. Упрямая, неразумная крестьянка! Своими «другими» она сводила меня с ума, доводила до неосмотрительных поступков и абсурда.
Она и сама не знала о своем редкостном даре – чувствовать людей и их настроение. Поэтому шептала: «Ну не сердись, успокойся. Если бы что-то зависело от меня, я бы согласилась отдать самое дорогое. Ты должен мне верить!»
Я верил. Но понимал, что у нее ничего нет. Кроме бирюзового платка с золотой каймой.
…Солнце немилосердным острым плугом вгрызалось в эту каменистую землю, от чего трескались самые твердые скалы. Она не приходила к источнику уже несколько недель. Порядок был нарушен. А я не люблю беспорядка.