Жаке пытался утихомирить особо разбушевавшихся, обещая, что завтра же добьется от командования бригады не меньше трехдневной передышки, но и этот посул не внес ожидаемого успокоения. Если б не винтовки и не военная форма, со стороны можно было б подумать, что перед нами импровизированное профсоюзное собрание, на котором рабочие выражают негодование неожиданно тяжелыми условиями труда на новом месте и не слишком притом доверяют своему делегату, видимо продавшемуся хозяевам.
Помитинговав, недовольный начальством взвод, после пересыпанного солеными шутками вмешательства Тимара, все же погрузился пусть не в образцовом, но в достаточном порядке. По крайней мере, здесь не было ни отставших, ни упившихся до положения риз, тогда как в других взводах нам с Тимаром не раз приходилось выводить под руки и подсаживать некоторых, еле державшихся на ногах, а двоих, мертвецки пьяных, мы при помощи расстроенного Жаке, раскачав за руки и за ноги, закинули прямо на колени их товарищам.
В конце концов Тимар обозлился и потребовал, чтобы его проводили к командиру батальона. Повел озверевшего Тимара я. В схожих с опустевшими стойлами помещениях была тишина. В недавно такой шумной комнате справа не осталось ни души. Никого, кроме Жоффруа, возлежащего на грязном матрасе в позе давидовской мадам Рекамье и безмятежно покуривающего, не оказалось и в другой. Эпикурейское спокойствие Жоффруа окончательно взбесило Тимара, и он с места в карьер начал орать. Однако вопли его красноречия не произвели на Жоффруа заметного впечатления, и когда Тимар выдохся, он логично ответствовал, что, раз командир батальона болен гриппом и в текущие дела не вмешивается, среди его подчиненных неизбежно обнаружатся беспорядки, иначе для чего б в каждой армии назначали командиров батальонов да еще платили бы им жалованье.
Тимар на это только рукой махнул и выбежал вон, я же не отказал себе в удовольствии объявить Жоффруа, что не так уж ошибся, произнеся «ramasser» вместо «rassembler»: батальон пришлось буквально подбирать с земли.
Поскольку Тимару пора было уезжать, он попросил меня проследить за отправкой двух последних камионов, отходивших от площади, что вполне меня устраивало, ведь морщинистый Алонсо остался со своим «харлеем» где-то там.
Первый из грузовиков я нашел почти готовым в дорогу. На него уже водрузили походную кухню, а теперь закрепляли ее и обкладывали мешками с гарбансасами и прочим громоздким имуществом батальонного интендантства. Зато второй — стоявший поодаль — был пуст, хотя возле него и собралось человек двадцать о чем-то дискутирующих. Проводив интендантскую машину, я направился к следующей и еще издали без всякого удовольствия различил в шумливой толпе Бубуля, как и многие, повязавшего анархистский шейный платок. Вообще анархистские цвета и значки ФАИ попадались сегодня в батальоне Андре Марти очень часто.
Мне оставалось до грузовика метров пятьдесят, когда на площадь, едва не задев стоявший в начале ее мотоцикл, вылетел серый «пежо». Уже проскочив толкущихся возле «ЗИС-5», Луиджи притормозил, на ходу открылась дверца машины и на шоссе вышел Лукач в коротенькой замшевой курточке.
Я заторопился к комбригу доложить, как выполняются его приказания, но гораздо раньше к нему приблизился отделившийся от остальных боец. Он был без винтовки, распоясан и даже без головного убора. За ним поспешал Бубуль. Оба ступали нетвердо.
Мне не удалось разобрать, что сказал нетрезвый боец, подходя к Лукачу, но командир бригады нахмурился и вопросительно, как бы в ожидании перевода, посмотрел в мою сторону. Не получая ответа, подошедший хрипло выругался — это я уже хорошо расслышал — и, схватив Лукача за плечо, попробовал повернуть к себе. Резким движением комбриг сбросил его пальцы, отступил на шаг и молниеносно выкинул вперед полусогнутую правую руку, одновременно описав корпусом полоборота. Раздался глухой звук, как при ударе боксерской перчатки в тренировочную грушу. Незнакомый боец лязгнул зубами, всхрапнул и опрокинулся навзничь, ноги его расползлись в стороны. Бубуль, словно только того и ждал, подхватил его под мышки и поволок назад к грузовику. Лукач, не оглядываясь, подошел к «пежо», дернул дверцу и остановился, поджидая меня. Я замахал Алонсо, показывая, что уезжаю, влез за комбригом и, потрясенный происшедшим, опустился рядом с ним на сиденье, поставив приклад между ботинками.
Несколько сот метров мы проехали молча. То, что наш комбриг, всегда такой вежливый и предупредительный, мог ударом в челюсть сбить с ног одного из своих подчиненных, пусть даже вдрызг пьяного, но, как-никак, все же товарища, нарушало самые незыблемые мои представления, переворачивало все во мне вверх дном. Рукоприкладство ассоциировалось у меня исключительно с отрицательными литературными персонажами, вроде унтер-офицера Пришибеева или городничего Сквозник-Дмухановского, и примирить его с образом революционного военачальника я не мог.
Лукач потер между тем ладонью ушибленную наружную часть правой руки, потянул отдельно каждый палец и вздохнул.
— Пропадает батальон, пропадает ни за понюшку табаку, — огорченно произнес он. — И что делать, не представляю. Где для ваших французов командира взять?
Я продолжал молчать. Если б это позволил себе кто другой, я б кинулся к Лукачу жаловаться, что у нас в бригаде ударили человека, а сейчас к кому кинешься? Из всех, кого я узнал здесь, Лукач был самым справедливым и снисходительным. Бесспорно, что тот тип вел себя больше чем нахально и, не стукни его комбриг, зашел бы, возможно, еще дальше, а все же… Я тоже вздохнул.
Машина, насколько я угадывал, бежала в направлении на Эль-Пардо. Держась за кожаную петлю, Лукач рассеянно смотрел в окно. На мой вздох он повернул голову и пристально посмотрел мне в глаза. От этого, как будто проникшего в мои мысли и прочитавшего в них осуждение, взгляда мне стало неловко. Еще некоторое время протекло в молчании.
Машина выкатила из векового парка на площадь перед королевским дворцом, взяла направо и помчалась по шоссе, ведущему к мосту Сан-Фернандо, но вдруг убавила скорость и свернула в ворота того самого загородного особняка, куда я однажды приезжал к генералу Клеберу. Стоявший на часах Лягутт распахнул чугунные створки, и мы очутились на бетонном дворе, где выстроились замаскированные перевернутыми ковриками и половиками машины Петрова, Фрица и Белова, а под ничего не скрывающими ветками фруктовых деревьев, растущих из оставленных в бетоне лунок, прятались штабные мотоциклы.
Внутри дом хотя и утратил господствовавший при Клебере военно-придворный стиль, но сохранял прежнюю роскошь и поражал непривычным простором. Ставни окон, выходивших на Мансанарес, оставались закрытыми, и во всей той половине горел среди бела дня электрический свет, а в зале радужно сверкала подвесками хрустальная люстра.
Когда был накрыт нескончаемо длинный стол и мы уселись за накрахмаленную, как пластрон, скатерть, уставленную тарелками с коронкой и переплетенными вензелями под ней, а на своем приборе каждый узрел туго свернутую салфетку в серебряном кольце, и когда принаряженные Пакита и Леонора принялись обносить нас, нельзя было не наслаждаться столь разительной, по сравнению со сторожкой у моста Сан-Фернандо, переменой. Да и сами мы выглядели уже иначе. Не говоря о том, что с подъезжавшими как раз к ужину Галло и Реглером нас оказалось ровно десять, — все явились к столу выбритыми, вычищенными, в блестящей обуви. Пример, который постоянно подавал Лукач, сказывался.
Под стать такой внешности было и содержание дымящихся мельхиоровых посудин. Охваченный гастрономическим энтузиазмом, Петров во всеуслышание выдал комплимент, что оба блюда не посрамили аристократический фарфор, на каковом их подавали. И это не прозвучало преувеличением: давно никто из нас так не едал. Объяснение было просто. Неоднократно наблюдавший скудные наши трапезы Паччарди несколько дней назад предложил отчислить в распоряжение штаба бригады немолодого гарибальдийца, по профессии ресторанного повара, и сегодня на кухне впервые орудовал высокий полный человек с лоснящейся посреди прилизанных черных прядей плешью. Для повара, а тем более итальянца, он был удивительно тих. Бросивший теплое и сытное место в Париже, чтобы вступить в ряды «волонтеров свободы», он не был ловкачом и, конечно, не сумел бы сварить пресловутый солдатский суп из топора, но продукты ему обеспечивал другой итальянец — Беллини, недавно занявший в штабе должность заведующего хозяйством.
Беллини был из тех, кто начал еще на Арагоне в центурии Гастоне Соцци. Пули его пощадили, но он тяжело пострадал в автомобильной катастрофе. От традиционного завхоза он отличался худобой дервиша. Беллини был на редкость некрасив: лицо его казалось выструганным стамеской из мореного дуба, между втянутых щек вздымался над бровями и выдавался далеко вперед узкий нос, казавшийся приклеенным, да притом еще криво. Лишь влажные воловьи глаза скрашивали общее впечатление. В отличие от повара завхоз был неутомимым говоруном и обладал к тому же звучащим на весь штаб, где бы его обладатель ни находился, металлическим тенором. Но безостановочно говоря, Беллини был поразительно расторопен и успевал вовремя сделать все, что требовалось, и даже гораздо больше, чем требовалось. Со всеми четырьмя штабными девушками он отлично поладил, и они беспрекословно ему подчинялись. Белов, по обязанности постоянно находящийся в штабе и раньше других присмотревшийся к Беллини, заявил, что никто из нас и не воображает, какое это редкостное существо. Ему же, Белову, представилась возможность убедиться, что заведующий хозяйством знает наизусть, начиная с первого такта увертюры и до последнего аккорда финала, ровно двенадцать итальянских классических опер и среди них такие, которые за пределами Италии известны лишь узкому кругу специалистов. Что же касается подбора, то в мозговую фонотеку этого меломана входят не только Россини, Верди или Пуччини, но и Чимароза, и Доницетти, и Леонкавалло, а уж всеконечно великий тезка его — Беллини.