Мы дошли до конца коридора, и Лукач, постучав согнутым пальцем в обклеенную обоями дощатую дверь, сделал знак, чтоб я не отставал, и вошел во вместительное помещение с низкими сводами, заполненное людьми. Цементный пол в этом углу подвала был устлан невероятной квадратуры ковром. Во всю длину его протянулся нескончаемый стол, перенесенный сюда то ли из банкетного зала соседнего ресторана, то ли из правления какого-нибудь банка. К столу были приставлены стулья, судя по резным спинкам, более высокого происхождения, но собравшиеся в подземной комнате предпочитали беседовать стоя, разбившись на две основные группы. В одной я обнаружил нашего Фрица; своим густым баском он что-то оживленно излагал обступившим его Ксанти, Лоти, Ратнеру и четвертому, маленькому даже по сравнению с Фрицем, средних лет товарищу в зашнурованных до колен французских офицерских сапожках. В центре второй, многочисленной, группы возвышался бритоголовый Купер, и здесь не снявший долгополого кожаного пальто. Между военными и полувоенными выделялся сшитым у первоклассного портного штатским костюмом, модной, с остроугольным воротничком, шелковой рубашкой и умело повязанным неброским, но дорогим галстуком стройный и, несмотря на это, внушительный человек. Он стоял во главе стола над картой, зажав в зубах прямую трубку, и молча слушал рослого Вольтера. Я догадался, что это и должен быть военный атташе Советского Союза комбриг Горев, о котором столько говорилось. Его можно было б счесть красивым, если бы не оттопыренные ушные раковины, не вяжущиеся с волевым лицом Горева, хотя при повторном взгляде эти мальчишески торчащие уши шокировали уже меньше, до того значительным выглядело в Гореве все остальное.
Когда Вольтер закончил и Горев поднял взгляд от карты, Лукач приблизился к нему и щелкнул каблуками:
— Здравия желаю, Владимир Ефимович!
Горев левой рукой вынул изо рта трубку и, улыбнувшись одними глазами, протянул правую. Поздоровавшись, Лукач подманил меня.
— С вашего разрешения, представляю моего адъютанта. Прошу, как говорится, любить и жаловать.
Горев подал руку и мне. Рукопожатие его было жестким, он по-английски тряхнул мою кисть и, прищурив веки, пристально заглянул мне в зрачки (ничего похожего на «любить и жаловать» в его взоре я не обнаружил), после чего повернулся к Лукачу.
— Как у вас дела?
Лукач ответил, что час назад, выезжая из Фуэнкарраля, оставил все в полном порядке, если, конечно, не считать, что пополнений давно нет, а также хронической болезни: в одной бригаде пять марок стрелкового оружия и снабжать пехоту в бою приходится патронами пяти разных калибров.
Дверь за нашими спинами постепенно открывалась, и в помещение входили все новые и новые люди. Горев выбил трубку в сделанную из осколка бомбы пепельницу.
— Полковник Сворт! — в наступившем молчании произнес он, и к нему, покинув кружок около Фрица, заторопился перетянутый портупеей человечек в шнурованных сапожках; деревянная коробка маузера путалась в его ногах.
— Это советник при Модесто, — шепнул мне Лукач. — Бывший царский артиллерийский офицер. Говорят, аннинский темляк имел и Владимира с мечами, в артиллерии-то.
Пока Горев разговаривал со Свортом, к собравшимся прибавилась группа танкистов, которых я узнал по шлемам с кренделями, а за танкистами вошли еще четыре здоровенных парня, тоже в кожаных куртках и незастегнутых шлемах, но другого типа — со свисающими наушниками; здоровяки эти, без сомнения, были летчики. Немного спустя почти ворвался, очевидно, запаздывавший дядя в кепке и зимнем полупальто, перепоясанном испанским офицерским ремнем. При виде Фрица обветренная грубоватая физиономия запоздавшего расцвела, и он бросился к нему с распростертыми объятиями.
— Ба… — радостно начал он.
Но наш советник поспешно перебил его:
— Фриц! Фриц! Фрицем меня зовут!
— Фрицем так Фрицем, — охотно согласился коренастый. — А меня и вовсе Гансом прозывают.
Под смех присутствующих они трижды расцеловались. Горев вторично постучал трубкой о пепельницу.
— Попрошу занимать места. Кто не уместится за столом, устраивайтесь по-походному на ковре. Не членам ВКП(б) оставить кабинет.
Мне показалось, что при последних словах Горев покосился в мою сторону. Никогда в жизни я не краснел, даже когда очень смущался, как-то не умел этого, но тут почувствовал, что кровь прихлынула к моим щекам, и хотя наружно, как всегда, ничего не было заметно, но внутри я сгорал со стыда. И зачем только Лукач завел меня сюда? Для того, чтоб мне быть с позором изгнанным?
Не чуя ног и опустив глаза, я устремился к выходу. Позади, скрипя ремнями, рассаживались прибывшие на собрание советские командиры. Среди них были хорошо знакомые: Вольтер, Ксанти, Ратнер, Лоти, был и ставший близким Фриц. Все они по-товарищески относились ко мне, так что я чуть не забыл о разделявшей их и меня пропасти.
Притворив дверь, я в растерянности остановился. Где-то вблизи продолжала стучать машинка. Сильно пахло масляной краской. Дольше мне здесь делать было нечего. Следовало бы выбраться на свежий воздух, но как найти дорогу в этих катакомбах? Неожиданно дверь за мною растворилась, и в ярко освещенный коридор вышли танкист и два летчика.
— Тоже комсомолец? — дружелюбно обратился ко мне танкист, тем самым подтверждая неприличную мою моложавость. — С какого округа?
Испытывая невыразимое облегчение — меня удалили не в единственном числе, — я вместо ответа спросил, не знают ли товарищи, как из этого лабиринта податься наверх. Танкист повинился: он тут впервой, статочное ли дело с одного разу запомнить здешние муравьиные ходы, в них можно заплутать не хуже как в тайге без компаса; зато летчики пригласили следовать за ними; их, четверых, вызвали, а не предупредили, что сегодня вроде закрытое партийное собрание, сколько времени дуром потеряно, к рассвету ж — на аэродром. Скорей надо спать, завтра все само узнается.
Ничего не видя со свету, я все ж чудом набрел на «форд», забрался в него и забился в угол. Мое появление не разбудило Луиджи, он негромко похрапывал спереди и слева. Было слышно, как летчики, с которыми я сейчас распрощался, рукояткой заводили свою машину и потом долго прогревали мотор. Перед тем как сдвинуться с места, кто-то из них, наверное, по рассеянности, включил главные фары, и на мгновение из мрака вырисовались те же кусты — каждая их веточка и даже уцелевший на одной листик выступили словно выгравированные, — но от здания, брякнув прикладом, свирепо заорал часовой, и прожекторы погасли, и сделалось еще темней, чем раньше, будто черная пелена застлала глаза. Тишина же вернулась не такая глухая, в ней был различим однообразный ровный шепот ослабевшего ветра, похожий на шум в морской раковине.
Прошло минут сорок или час. Но вот заскрипел блок на двери в подземелье, и она захлопнулась. Звуки эти повторялись все чаще, выходящие, переговариваясь вполголоса, разыскивали ожидавшие их машины и разъезжались. Уловив приближение Лукача, я разбудил Луиджи, открыл машину и подвинулся.
— «Палас»-отель, — указал Лукач, куда ехать.
Луиджи ощупью повел «форд». Лукач шутливо толкнул меня в бок.
— Дуетесь? И не вижу, а чувствую. Бросьте. Зачем все так к сердцу принимать. Я как-то говорил с Горевым про вас, и уверяю, он к вам лично и вообще к таким, как вы, относится без всякого предубеждения. Но что он оглашал сегодня, было строго секретно и предназначалось исключительно для членов партии. Скажите лучше, как он вам понравился?
Я отвечал, что в Гореве чувствуется властный военачальник, но что он не слишком типичен для советского командира, какими по крайней мере я до сих пор их себе представлял. В нем очень заметна внешняя отшлифованность, то, что называется умением себя держать и что делает его похожим на западноевропейского офицера.
— Вы просто еще не встречались с вырабатывающимся у нас за последнее время совершенно новым типом образованного и широко начитанного командира, а их немало. Образцом для них для всех является маршал Тухачевский. Горев из таких. Он предан, храбр, умен и по моим наблюдениям честолюбив, значит, далеко пойдет, тем более что сейчас, когда ему нет и сорока, он уже комбриг. Насчет же лоска, так он был танковым атташе в Лондоне, под началом Путны. Слыхали про него?
Как и всякому читающему газеты, мне было кое-что известно про комкора Путну. В частности, что он из литовских крестьян и в мировую войну вышел в прапорщики, — чин, по поводу которого Пушкин приводит поговорку, приписываемую еще Петру I: «Женщина не человек, курица не птица, прапорщик не офицер». В гражданскую — этот «не офицер» выдвинулся в народные полководцы и был награжден тремя орденами Красного Знамени. В мирные годы он усиленно учился и теперь в английских военных кругах к Путне относятся с заслуженным уважением, как и к его коллеге комдиву Венцову — во Франции.
Выложив все это, я спросил, почему штаб обороны Мадрида расположился в каком-то неприспособленном подвале.
— Как не приспособленном? Против авиационных налетов очень даже приспособленном. По подсчетам специалистов, он неуязвим даже для пятисоткилограммовой бомбы. Ведь это здание министерства финансов, в его подвалах хранился золотой запас.
— А кто такой этот старый друг Фрица, который бросился его обнимать?
— Здесь он называется Гансом. Только он вовсе не старый друг: они познакомились в поезде по пути в Испанию. А до того Ганс служил в Ленинградском военном округе, где-то на границе, а Фриц — командир третьего полка Пролетарской дивизии, то есть лучшего по всем показателям полка лучшей не в одном лишь Московском округе дивизии. Вот каков наш Фриц!
Машина вползла в двойной густоты мрак, образованный тенью высившегося как отвесная скала громадного дома, и плавно, точно гондола, причалила к нему.
Мы поднялись по выступающим из темноты белокаменным ступеням. За толстенными стеклами и лаком парадного и тут висела маскирующая драпировка. Грандиозный холл гостиницы был мертвенно освещен синими лампочками, и пахло в нем не сигарами и духами, а кабинетом зубного врача. Этот запах и ряды больничных коек в глубине под люстрами в чехлах, еще недавно сверкавшими над столиками первоклассного ресторана, напоминали, что «Палас»-отель превращен в главный военный госпиталь.