Двенадцатая интернациональная — страница 124 из 138

Из необходимости экономить ток лифт бездействовал, и Лукач, словно юноша, взбежал по мраморной лестнице на верхний — шестой или седьмой — этаж (во Франции первый — называется «редешоссе», а второй — иногда первым, а иногда бельэтажем, и тогда первым становится третий, здесь господствовала та же система, и установить истинное число этажей было непросто). Я, с винтовкой на весу, не отставал. На последней площадке Лукач повернул направо в отделанный красным деревом коридор.

— Сказать, кого вы сейчас увидите? Самого Михаила Ефимовича Кольцова. Живьем.

Лукач рассчитывал меня поразить, и это ему удалось. Среди советских журналистов Михаил Кольцов был светилом, и подобно миллионам читателей «Правды» я восхищался им. И хотя где-то в конце двадцатых годов по страницам московской печати и проскользнуло недоброжелательное утверждение, будто он всем обязан покойной Ларисе Рейснер, без помощи и уроков которой Кольцову никогда бы не достичь уже тогда сопутствовавшего ему успеха, а некоторые из блюстителей чистоты русского языка упрекали несравненного фельетониста (и, по-моему, не без оснований) в излишней разухабистости стиля, а порой и в прямых ошибках, однако все написанное им было так хлещуще талантливо, а вместе с тем так дельно, так экономно и отличалось такой азартной убежденностью, что случайные языковые погрешности охотно прощались, а злоупотребление полупечатными выражениями и склонность к скабрезностям воспринимались как прием, способствующий демократизации жанра, приближению его к массам. (О том, как далеко заходил подчас Кольцов в этом отношении, свидетельствовала пародия, которую вставил в свою фантастическую повесть один из любимейших мной попутчиков Михаил Булгаков, автор остроумнейших рассказов, написанных необыкновенно точной и музыкальной прозой, и недопечатанного романа «Белая гвардия». Повесть называлась «Роковые яйца», и в ней помимо прочего рассказывалось о гибели в РСФСР от мора почти всего поголовья домашней птицы и возникновении угрозы, что страна останется без куриного мяса и яиц. И тогда в ответ на злопыхательские выступления американского сенатора Юза «прогремел на всю Москву ядовитый фельетон журналиста Колечкина, заканчивающийся словами: «Не зарьтесь, господин Юз, на наши яйца, — у вас есть свои!..»)

Впрочем, талант Кольцова окончательно окреп и возмужал в тридцатые годы, когда к способности и умению писать прибавились умение и возможность отбирать тему, и притом не одного домашнего значения. Именно в это время и появилась серия его зарубежных фельетонов, построенных на злободневном политическом материале, а среди них повергшие меня в понятный восторг «В логове зверя», о посещении Кольцовым инкогнито «Российского общевоинского союза» на рю Колизэ в Париже, и «От друзей и знакомых», основанием которому послужило письмо автора в редакцию монархической газеты «Возрождение», гротескно имитирующее те, якобы присланные из СССР, какие она постоянно печатала, — редакторы клюнули на удочку Кольцова и поместили его «разоблачения» среди своих… Удивительно ли, что в предвкушении встречи с ним из меня будто испарились последние капли испитого час назад унижения?..

В богато обставленном номере, с пушистыми коврами и плотными гардинами, было сильно накурено. За круглым столом располагались пятеро в полувоенной одежде, все словно на подбор белокурые, однообразно растрепанные и с одинаково — как некогда у солдат лейб-гвардии Павловского полка — вздернутыми носами. Тем более заметен был между ними шестой: черноволосый да еще причесанный на безукоризненный пробор и в костюме. Посреди стола на подносе стояли окруженная рюмками полуопустевшая бутылка коньяку и переполненная окурками пепельница. Пока мы входили, брюнет в штатском закончил, видимо, очень смешной рассказ, потому что похожие один на другого светлоголовые командиры как по команде расхохотались. На кровати с раздвинутым пологом сидел, покачивая ногой, низенький человек с большим белым лицом; на нем была кожаная куртка, а шея сверх того обмотана шерстяным кашне, переносицу оседлывали телескопические стекла в роговой оправе, размером оправдывавшие сделанное Маяковским футуристическое сравнение очков с велосипедом. В изголовье облокотился на подушки кинооператор Роман Кармен, тоже в кожаной куртке. На тумбочке перед ним красовалась целая батарея бутылок с пробками различной конфигурации и заманчивыми наклейками.

Бледнолицый в очках Гарольда Ллойда поднялся с кровати поздороваться с Лукачем, и по часто помещавшимся в советской прессе снимкам я узнал Михаила Кольцова. Наяву он оказался значительно меньшего, чем я представлял, роста; черты его, как маска, неподвижной, но при всем при том удивительно выразительной физиономии были мягче и приятнее воспроизводимых ротационными машинами и всегда искаженных грубой ретушью.

— Алеша, о котором я вам говорил, — подвинул меня к нему Лукач.

— Знакомьтесь с присутствующими сами, Алеша, — протягивая вялую ладонь, предложил Кольцов, — садитесь, где найдете место, и пейте что угодно и сколько угодно, конечно, в пределах допускаемого вашим трезвенным начальством.

Не расставаясь с винтовкой (немыслимо было прислонить ее к штофным обоям, а тем более к лакированной мебели), я обошел всех, начиная с Кармена, которого можно было считать старым знакомцем. Штатский с пробором, вставая и подавая руку, неожиданно назвался полковником Меле, о каковом я был достаточно наслышан. Это он доставил в Аликанте первые танки, собрал их и, отправив на защиту Мадрида, взялся за подготовку испанских экипажей. Блондины, пившие с ним коньяк, были его помощники, приехавшие проводить полковника: Москва отзывала его…


В следующий раз я увиделся с ним через двадцать лет в Москве. Свел нас Хаджи. Герой Советского Союза генерал-лейтенант танковых войск С. М. Кривошеин вспомнил — или из вежливости сделал вид, что вспомнил, — нашу встречу у Кольцова в мадридском «Паласе». Продолжаем мы с Семеном Моисеевичем иногда встречаться и теперь. Несмотря на сравнительно короткое пребывание в Испании, он немало написал о ней, однако участие в величайшей и ужаснейшей из войн, которую Сталин так провинциально и архаично назвал Отечественной, естественно, заслонило испанскую, и память порой изменяет «полковнику Меле»…

Лукач, оседлав сафьяновый пуф и смакуя подогретый на спиртовке черный кофе, пожаловался Кольцову, что этим вечером в самом центре города какие-то осатанелые анархисты едва не подстрелили Луиджи, во всяком случае, повредили заднее и переднее стекла новехонького восьмицилиндрового «форда», а такие сейчас черта с два достанешь… Он поставил чашечку и вернулся к тому, до чего ж потрясающ Мадрид ночью, опять помянул революционный Петроград и блоковскую поэму.

Кольцов, как грач склонив набок голову, иронически рассматривал сквозь очки разошедшегося комбрига.

— Вы, товарищи, отложили бы все эти романтические реминисценции до лучших времен, — заговорил, он холодно. — С ними далеко не уедешь. На дворе у нас не начало восемнадцатого года, а конец тридцать шестого, и вместо того, чтоб, элегически вздыхая, оглядываться на петроградское прошлое, куда полезнее трезво вглядеться в мадридское настоящее. Тогда станет ясно, что здесь сейчас не поэзия нужна, а проза — проза продуманнейшей организованности, проза железной дисциплины. Что же касается вышагивающих и самочинных патрулей и пуляющих в белый свет как в копеечку тутошних Хуана и Педро, то при всем впечатляющем сходстве с Ванькой и Петькой из «Двенадцати» не умиляться следует, а разоружать их пока не поздно. Вряд ли случайно и Алеша ваш выдержан в стиле восемнадцатого года: лохмат, штаны латаные и даже кофе пить без винтовки не садится. Ходячий анахронизм, а не адъютант: будто взял и спрыгнул с экрана в публику при демонстрации «Мы из Кронштадта» или «Чапаева». А давно бы пора начать перестраиваться и носить положенную форму, знаки различия, уважение прививать к офицерам республики…

На обратном пути Лукач выговаривал мне:

— Что это вы в самом деле вздумали повсюду с винтовкой разгуливать? И одеты черт знает как! Краснеть за вас пришлось, да, признаться, и за себя тоже: куда, спрашивается, сам-то смотрел? Завтра же сдайте винтовку Севилю, браунинг я вам раздобуду. А одеться прилично необходимо не вам одному. Прав Михаил Кольцов. Нашивки та же политика. Раз регулярная армия, пусть такой и будет. Издали чтоб видели, что офицер идет, а не респонсабль какой-нибудь…

Лукач не любил откладывать что бы то ни было в долгий ящик, и уже на следующий день к обеду, когда всем полагалось находиться в сборе, Варела привез в новую фуэнкарральскую виллу полдюжины ангельски улыбающихся закройщиков с будто пробритыми проборами и со свисающими с шей желтыми ленточками метров. Предводительствовал ими наш интендант Никита, по поводу имени которого я не переставал недоумевать, с какой целью этому немолодому сербу с испитым лицом приделали столь редкое русское имя, да еще преимущественно боярское. Сопоставляя обрывки случайных разговоров, я давно сообразил, что Никита, так же как Бареш и рыжий Фернандо, принимает участие в испанской войне дольше большинства из нас: еще с неудачной попытки организовать партизанское движение в Эстремадуре. Не требовалось особой наблюдательности и для еще одной догадки: Белов и Петров, несомненно, знали Никиту не первый год, при этом сквозь их дружественное к нему отношение нет-нет да и проскальзывала ирония. Как-то Белов поведал мне, что в прошлом наш интендант весьма представительная личность и даже был одно время коммунистическим депутатом скупщины.

— Между прочим, — дополнил Белов, — этот сдержанный, как сам наблюдаешь, человек даже в югославском парламенте отличался своей горячностью, а также пристрастием к так называемым «непарламентским» выражениям. И повеселев, Белов по секрету рассказал, как однажды Никита по время дебатов открыл стрельбу из карманного «бульдога» по крайне правым, прервавшим его выступление оскорбительными выкриками.

Невзирая на такую красочную биографию, в интенданте бригады начисто отсутствовали какие бы то ни было внешние проявления революционного романтизма. Наоборот, он просто поражал своей обыкновенностью, будто даже щеголяя ею: обожал поболтать о девочках, без конца повторял одни и те же заплесневелые анекдоты, где остроумие заменялось похабством, и нередко бывал под градусом.