Во главе отряда закройщиков Никита появился с выражением угнетенной добродетели, но засуетился, увидев Лукача. Дисгармония между скорбной миной и заискивающим поведением Никиты объяснялась тем, что накануне ему крепко нагорело от комбрига за безынициативность вообще, а в частности, за невнимание к нашей экипировке. Под беспокойным оком «пистолероса», как Белов и Петров, намекая на пальбу в здании парламента, иногда именовали между собой бывшего депутата, прилизанные закройщики, по его словам, принадлежавшие к персоналу лучшего ателье столицы, управились со снятием мерок в два счета. При этом держались они с нами как с настоящими денди, прямыми наследниками законодателя мужских мод и первейшего прожигателя жизни последнего принца Уэльского, около года назад взошедшего на английский престол под именем Эдуарда VIII.
Измерив всех вдоль и поперек, учтивые портные представили Лукачу альбом с образцами шерстяных тканей разной толщины, качества и всевозможнейших оттенков хаки. Комбриг, обстоятельно рассмотрев и прощупав лоскутки, посоветовался с мастерами и показал Никите, на чем остановиться.
К ужину Варела вторично смотался в Мадрид, теперь за сапожниками, и в сроки, обычно назначаемые отрицательными героями сказок положительным, — то есть через две ночи и один, заложенный между ними день — штаб бригады стало не узнать.
— Недаром Козьма Прутков сказал: «Если хочешь быть красивым, поступай в гусары», — процитировал Белов, поворачиваясь перед трюмо и обозревая свою фигуру, облеченную в идеально сшитый френч с латунным значком пехоты в петлицах и нововведенной широкой майорской нашивкой над обшлагами рукавов.
Поскольку генералитет, поднявший регулярную армию против народного волеизъявления, естественно, соблюл в ней прежнюю форму, при каковой чины обозначались посеребренными звездочками (поменьше или покрупнее для обер- и штаб-офицеров), носимыми с левой стороны груди и на пилотке с традиционной залихватской кисточкой, то республиканцы ввели по примеру Франции нарукавные знаки различия из золотых галунов разной соответственно ширины, в качестве кокарды установили красноармейскую пятиконечную звезду, но без серпа и молота, кисточку отменили, эмблемы же и цвета родов войск оставили неизменными.
Не прошло и недели, как вслед за нами в такое же, сшитое по заказу, обмундирование, фуражки и высокие сапоги из желтой кожи приоделись и штабы батальонов и командиры рот, политработники же, до сих пор носившие особое, присвоенное лишь им, темно-синее одеяние, которое не хуже чем канадские полушубки помогало марокканским стрелкам издали засекать и выбивать комиссаров, переоблачились в несколько менее бросавшееся в глаза — коричневое. Одновременно бойцам бригады были пригнаны теплые суконные куртки и брюки.
Подчиняясь приказанию Лукача, я сдал свою винтовку, но не заместителю Тимара по оружейной части Севилю, а Барешу, потому что она числилась за охраной штаба. Когда Бареш равнодушно принял ее из моих рук, у меня возникло чувство, словно я навсегда расстаюсь с последним, что связывало меня с начальными днями и с людьми, вместе с которыми я вышел из-под олив Серро-де-лос-Анхелеса. К охватившей меня грусти примешивалось и сознание моей неполноценности — ведь впервые с Альбасете я оказался безоружным, обещанная же Лукачем замена мало утешала: браунинг представлялся мне не командирской принадлежностью, но скорее аксессуаром семейных драм.
В ближайший вечер Лукач, пока не была готова моя форма, опять отправился в Мадрид один. Возвратился он, как обычно, ночью, вошел в комнату, держа одну руку за спиной, подошел ко мне и внезапно выложил на стол, под заколыхавшееся пламя свечки, никакой не браунинг, но выходящий за предел самых безудержных мечтаний массивный парабеллум.
— Ваш.
Я обеими руками ухватился за него. Уже один вес показывал, что это за штуковина. Сожаление о боевой подруге, подмененной по ошибке кем-то, пока я спал мертвым сном в фашистской траншее, тут же испарилось.
— Знаете, у кого выклянчил? — спросил Лукач, протягивая две коробки патронов. — У Лоти. До чего ж хороший человек. Только я начал, что вот для моего Алеши нужно бы револьвер где-то приглядеть, как он открывает ящик стола и достает эту пушку. «Бери, — говорит, — все равно без пользы валяется. В задний карман такое чудище не вопрешь, а кобуры к нему у меня нет, так что я при себе ТТ таскаю, он потранспортабельнее». Ну, мне только оставалось «спасибо» сказать, да и вы не забудьте при случае Лоти поблагодарить. А кобуру я вам сейчас выну, у меня в чемодане запасная от большой «астры» имеется. Должна подойти.
Увы, даже предназначенная для большой «астры» кобура не подошла. Парабеллум, правда, втискивался в скрипучую кожу, однако застегнуть покрышку не давала широченная казенная часть могучего пистолета. Я не мог скрыть разочарования, но Лукач, начиная раздеваться, принялся уверять, что это не важно, временно сойдет и так, было б, как говаривал один старый гусар, что засунуть, а куда — найдется.
Обмотав ремешок кобуры вокруг оттопырившихся боков, я бережно уложил ее в изголовье и тоже стал готовиться ко сну и лишь тогда заметил, что веселость Лукача напускная, на самом же деле он чем-то чрезвычайно озабочен. Ложась в постель, он тихонько вздохнул, а задув свечу, не уснул, как умел, сразу, едва голова коснулась подушки, но заворочался с боку на бок.
— Поссорился я с Горевым, — признался он вдруг из темноты. — Оч-чень, оч-чень поссорился…
Лукач снова вздохнул и на этот раз так глубоко, что даже кровать скрипнула.
— Хоть он и семи пядей во лбу, — после продолжительного молчания продолжал Лукач, зная, что я не засну, если он не спит, — хоть и академию с блеском кончил, а такую несуразицу придумал, что впору дурню безграмотному. И все под флагом особого к нам доверия…
Он опять завертелся в постели.
— Пусть это останется между нами, — заговорил он спокойнее, — но Горев предложил в течение трех суток подготовить бригаду… Ну, как бы вы думали к чему?.. К рейду по тылам противника. Место, ничего не скажешь, подобрано подходящее: в горах за Гвадалахарой, в районе Сигуэнсы. Сплошного фронта там нету. Только по населенным пунктам гарнизоны стоят, да еще по дорогам заставы. Словом, все условия приемлемы, кроме одного: мы же не конница. Я напрямик и заявил, что, дожив до сорока с лишним, о пехотных рейдах не слыхивал, может быть, товарищ Горев принимает нашу бригаду за кавалерийскую? А он свысока этак ответствует, что нет, не принимает. Но ему известно, что Двенадцатая, единственная из республиканских бригад, фактически моторизована. «Шутить, — говорю, — изволите, Владимир Ефимович». Но мой Владимир Ефимович заявляет, что и не думает шутить, берет бумажку и перечисляет, сколько у нас чего: отдельно сколько камионов, да сколько автобусов и даже сколько командирских коче. Взорвало меня: кто-то, вижу, у нас болтает много, но держу себя в руках и вежливенько задаю вопрос: а много ли в этой моторизованной бригаде танков и бронированных автомашин на гусеничном ходу, раз решено пустить ее погулять во вражеском тылу? И, представьте, Горев не моргнув глазом обещает, что, если я приму его предложение, роту танков он в мое распоряжение придаст. Ну, тут я совсем вспылил и выкладываю, что лучше б, чем слать на верную гибель одну из интербригад, собрать все наличные танки да вместо наших автобусов и двинуть, по крайней мере, и теория это допускает, и практикой на маневрах испытано.
Я потрясенно внимал комбригу. Он замолк, вслушиваясь в посторонние мерные звуки: под окном прошагал обходящий виллу часовой.
— Короче, выложил я все, что на сердце накипело, а Горев, скажу вам, к возражениям не привык… Хорошо, что Хаджи к нему постучался. Если б он, как конник конника, меня очень тактично не поддержал, не знаю, до чего бы дошло. Думаю, однако, Горев все равно не простит мне сегодняшнего афронта. Как это я позволил себе обозвать его затею беспрецедентным легкомыслием. Но как иначе прикажете? Про авиацию он что, запамятовал? А налетят бомбардировщики на автоколонну в семьдесят — восемьдесят машин, взбирающихся по узкому серпантину, хорошо получится? Кладбище в масштабе бригады! Да разве одна авиация! Разве не могут отказать моторы у двух или трех грузовиков, куда я с них людей или боеприпасы дену? Говорить тошно…
Перечитав предыдущее, я испытал острое искушение опустить его. Мне живо представилось, с каким недоверием, если не возмущением, отнесутся к этому эпизоду не только все встречавшиеся с комбригом В. Е. Горевым, но и все, кто читал, как отзывались о нем более, чем он, счастливые коллеги его: Маршал Советского Союза Р. Я. Малиновский, маршал артиллерии Н. Н. Воронов, адмирал Н. Н. Кузнецов, генерал армии П. И. Батов и другие. Правдоподобно ли, чтобы умный, волевой и образованный командир его ранга, стремясь снять неслабеющее давление фашистов на Мадрид и — самое важное — попробовать перехватить у них инициативу, собирался очертя голову пуститься в столь откровенную авантюру? Конечно, я пишу воспоминания, а не преследующий заранее заданную цель исторический опус, для которого из всего множества фактов отбираются лишь подтверждающие замысел. И все же. Особенно, если знаешь о страшном конце Горева… А с другой стороны, разве то, чем в одну из предпоследних ночей декабря 1936 года поделился со мной Лукач, бросает тень на посмертно реабилитированного? С военно-академической точки зрения может быть и так, вообще же эта непродуманная и потому не осуществленная тактическая импровизация заставляет предположить, что внешняя холодность, пожалуй, даже чопорность Горева была напускной, благоприобретенным в бытность танковым атташе при лондонском полпредстве стилем, за которым открывался совсем еще, в сущности, молодой и увлекающийся человек, пылко желавший победы над бесчеловечным врагом. А раз так, обязательным для меня было одно: попытаться проверить, насколько точен записанный впервые через тридцать один год рассказ Лукача. Желая установить это, я обратился к самому надежному из доступных мне источников. Тут же набрал телефонный номер Хаджи, занимавшего ответственный пост в министерстве обороны, и спросил, не сохранилось ли у него случайно воспоминания о том, как Горев уговаривал Лукача организовать всей бригадой этакое «ралли» за фашистскими линиями.