ы, что ее отец был не мобилизован, но репрессирован. Дослушав ее монолог до конца, я рассказал все, что знал о Бареше и что, как может судить читатель, не слишком ее обогатило.
Протекло еще несколько лет. Однажды на происходящее по вторникам деловое собрание советских ветеранов испанской войны явился молодой человек, представившийся сыном Бареша и выразивший желание поговорить с кем-либо, кто встречался с его отцом в Испании. Молодого человека познакомили с Н. Оларем и со мной. Не знаю как Оларь, но я, должно быть, сильно разочаровал своего собеседника, поскольку ничего не смог прибавить к тому, что ранее рассказал его сестре, переселившейся, по его словам, в Югославию. Зато я услышал от сына Бареша некоторые факты, относящиеся к эпилогу биографии последнего, и притом настолько интересные, что их стоит привести здесь.
Главным и наиболее неожиданным из них было то, что, пока Бареш пребывал на испанских полях сражений, в Москве посадили его жену, а дочь и сына поместили в детдом. Так как задержание жены в связи с арестом мужа, как и наоборот, хотя и не являлось неотвратимым, но было достаточно широко распространено. Бареш по возвращении в Москву мог ожидать применения этой практики к себе и, следует полагать, находился в состоянии перманентной тревоги. Видимо, под ее влиянием он и решил перебраться куда-нибудь на расстояние от наводящих на дурные мысли мест и переехал в Киев. Именно там одинокий Бареш и сгинул безвозвратно в первые же дни войны, но что именно стряслось с ним, навсегда осталось загадкой. Во всяком случае Министерство обороны до сей поры не смогло сообщить реабилитированной вдове ничего определенного. Точно так же никаких касающихся Бареша входящих или исходящих не обнаружили в своих архивах и органы госбезопасности. С другой стороны, кто-то из сохранившихся и осведомленных сотрудников отдела кадров Коминтерна заверил дочь Бареша, что ни малейших видов, по крайней мере в обозримом тогда будущем, на использование по этой линии скомпрометированного товарища не имелось. Так семья и осталась ни с чем: ни дорогой могилы, ни доброй памяти. Супруг и отец — да простится очень здесь подходящий старый штамп — навеки канул во мрак неизвестности. Вдова могла утешать себя лишь тем, что на первый период войны приходятся десятки тысяч подобных исчезновений, от своей множественности не делающихся, впрочем, менее трагичными в каждом частном случае. И потом, такой, почти астральный, переход в небытие до ужаса не соответствует всему существу Бареша, его рассудительной уравновешенности, его, я бы сказал, прозаичности, а главное, стопроцентной благонадежности. Стоит ли упоминать, что вместе с ним также потусторонне испарилась и его увесистая рукопись).
3
В католический сочельник мы раньше обычного выбрались из Фуэнкарраля, и, воспользовавшись этим, Лукач после того как наш шофер обменялся с разводящим круглой баррикады расходным афоризмом на приближающуюся ночь, назвал Луиджи какой-то неизвестный адрес… Свернув с ежевечернего маршрута, «форд» вскоре остановился в незнакомом переулке перед мрачным по вине затемнения, как и все мадридские дома, барским особняком. Тронув кнопку звонка, Лукач терпеливо подождал, пока откроют, однако дом был явно необитаем, в нем, едва отзвучала мелодичная трель, восстановилась прежняя нерушимая тишина. Лукач позвонил вторично, но снова напрасно потревожил нежилую пустоту. Он уже повернулся к машине, когда чуть звякнула задвижка глазка: кто-то пытался в сгущавшейся темноте рассмотреть звонившего.
— Салуд, камарадес, и мучас бомбас! — повторяя распространенную шутку, обрадованно крикнул комбриг. — Hier ist Лукач, эль хенераль эспаньоль Лукач!
Изнутри донесся смешок. Английский замок щелкнул. В неосвещенной передней с мавританским потолком и стенами из резного дерева, укрывая за дверью горящую свечу и еще заслоняя ее розовой ладонью, нам открыла та самая венецианская красавица, которой я издали любовался при первом посещении Клебера. Как и тогда, рядом с ней находился ее муж, похожий на патриция оперный певец. Лукач непринужденно, как со старыми знакомыми, поздоровался с ними. Оба, и муж и жена; искренне обрадовались ему. Хозяйка особняка, подняв свечу как факел, повела нас по мягким, словно перины, коврам через темные и нетопленые хоромы. Даже при свете синего, пригасавшего на ходу огонька они поражали своей роскошью.
Пройдя зал с громадным, как соборный орган, камином, в котором не только не горело ни поленца, но от которого, наоборот, веяло холодом, мы вошли в угловую комнату. Судя по обстановке, это был будуар. В медной, вроде большого таза, жаровне дотлевали угли, и к аромату тонких духов примешивался запах угара, но зато здесь было теплее, чем в соседнем зале. Когда хозяйка поставила подсвечник, оказалось, что нас ввели не в будуар даже, а просто-напросто в спальню, так как в глубине ее виднелись две, придвинутые одна к другой, пышные двуспальные кровати. Нетрудно было сообразить — особенно тому, кто жил в такой же промерзшей квартире на Мойке в 1918 году, — что во всех апартаментах одна эта комната жилая: в ней и спят, и едят, и принимают гостей.
Лукача и меня усадили в кресла и налили нам жидкого кофе, наполовину с цикорием и притом без сахара, в антикварного фарфора чашки. Компенсировать качество кофе должна была неподражаемой формы, с изображенной на наклейках сургучной печатью, темно-зеленая бутылка, из которой нас попотчевали неподдельным бенедиктином; полакомиться им соблазнился даже Лукач, любивший сладкое. Между ним и светски любезной хозяйкой завязалась оживленная беседа по-немецки; хозяин учтиво улыбался, но участия в ней не принимал. Я тоже.
— Знаете, где мы были и кто это такие? — спросил Лукач, когда парадное закрылось и нас обступила беспросветная ледяная мадридская ночь. — В альянсе писателей, — ответил он на собственный вопрос таким торжественным тоном, будто речь шла о местопребывании небожителей. — Он ее председатель, знаменитый испанский поэт Рафаэль Альберти, друг Гарсиа Лорки. Слыхали, конечно? И жена его, такая красавица, и тоже писательница — Мария Тереза Леон. Дворец этот, понятно, не их, он реквизирован под альянсу. Хотя очень может быть, у Марии Терезы есть где-нибудь свой домишко немногим не хуже: она из аристократической семьи.
О Федерико Гарсиа Лорке я впервые услышал, вернее узнал из газет прошлым летом, когда все они принялись петь ему посмертные дифирамбы, после того как франкисты убили поэта; имена же Марии Терезы Леон и Рафаэля Альберти мне ничего не говорили. Но в данном случае это было второстепенно, первостепенным же и не перестающим меня удивлять был тот постоянный и повышенный интерес, какой неизменно проявлял наш комбриг к литературе, и то взволнованное уважение, с каким он относился к литераторам.
На этот раз Луиджи высадил нас в застывшую тьму не у черного входа, но перед главным подъездом министерства финансов, откуда тоже можно было проникнуть в подземелье.
Просторный кабинет старшего мадридского советника сегодня против обыкновения не был переполнен. Как всегда элегантный, без тени усталости на лице, советский военный атташе, сжав в зубах мундштук прямой трубки, выслушивал Ратнера, что-то почтительно ему излагавшего. После размолвки с Лукачем Горев стал держаться с ним подчеркнуто сухо и сейчас ответил на его приветствие лишь кивком. Лукач же вел себя так, словно не замечает перемены в отношении к нему, но я-то знал, до чего он про себя переживает ее. И теперь, приняв горевский кивок как должное, наш комбриг обошел собравшихся советников по старшинству и каждому пожал руку, но едва лишь начал рассказывать группке танкистов какой-то, судя по оживившимся физиономиям, доходчивый анекдот, как Горев принялся выбивать трубку, и все, кроме меня и младшего лейтенанта, водившего броневичок, в котором разъезжало танковое начальство, двинулись к столу.
Матово поблескивая под электрическими лампочками будто полированным черепом, Купер попросил разрешения курить, и я внутренне оценил джентльменскую утонченность этого проявления воинской дисциплинированности, потому что если Горев и занимал более высокую должность, то по званию и положению в РККА Купер стоял значительно выше.
Переждав, пока тот сделает первую затяжку, Горев приступил к обзору положения на фронтах по вечерним сводкам. Говорил он не громко, но обладал такой дикцией, что до меня доходило каждое слово, хотя, понимая, что эта информация предназначена не для моих ушей, я лояльно старался не слушать, да и находился достаточно далеко, поскольку, даже бывая здесь последнее время каждый вечер, все не мог забыть, как меня выставили, и на всякий случай оставался поближе к выходу. Но так как Горев, кроме умения отчетливо произносить слова, на редкость экономно расходовал их, строя одно, точно выражающее мысль предложение за другим, будто выводя на плац шеренгу за шеренгой, то вопреки моей воле я ознакомился с состоянием республиканских фронтов на текущий момент не хуже, чем если бы старший советник растолковал мне это персонально, с глазу на глаз. Главное, что я усвоил, было печальное состояние дел с подготовкой резервов и продолжающийся недостаток всех видов вооружения. Заключил Горев, однако, тем, что самым опасным он считает не продолжающееся преобладание противника в численности на решающих участках и не громадное его превосходство в технике и выучке войск, но охватившее кое-кого из нас самодовольство. Еле-еле отобьется только что сформированная бригада от потрепанного неприятельского полка, подкрепленного двумя танкетками, — и уж сам черт ей не брат.
— Излишняя, ничем реально не обоснованная самоуверенность порождает опасную беспечность. Каждому из нас надлежит своевременно замечать и преодолевать в командующих, при которых вы состоите, первые же ростки зазнайства. Покоящаяся на точном знании обстановки и революционном подъеме бойцов уверенность в себе командиру необходима, но задирание носа к небу мешает смотреть на землю, приводит к недооценке противника, а всем, кроме духа, он пока сильнее нас. Ничего нет вреднее развязного шапкозакидательства.