Двенадцатая интернациональная — страница 29 из 138

придал откровенно азиатские черты. С Владимиром Ильичей Ульяновым оно еще куда бы ни шло, но почему-то у Иосифа Виссарионовича Джугашвили оказались калмыцкие скулы и раскосые, как на японских гравюрах, глаза. Не являлось ли это бессознательной данью древнему ex oriente lux[22], по-новому зазвучавшему на юго-западной оконечности Европы после того, как ближайшая соседка так трусливо предала свою латинскую сестру, и свет для этой последней забрезжил лишь с востока?

Некоторый чингисхановский уклон в здешнем изобразительном искусстве не сопровождался, однако, нарушением сходства и, следовательно, не мешал портретам на отеле «Колон» служить подкрепляющим напоминанием, что сочувствие Советского Союза с теми, кто за этими стенами ведет политическую и организационную работу, переименовав номера и салоны бывшей фешенебельной гостиницы в кабинеты, с теми, кто сейчас сражается с фашистами за Сарагосу и Уэску, и с теми, кто готовится им помочь, то есть с нами. И не просто сочувствие — могучая моральная поддержка. А может быть, и не только моральная? Даром разве представитель СССР в Лондонском комитете сделал уже вторичное предупреждение, что его правительство не считает себя связанным совместными решениями в большей степени, чем остальные участники. Вполне допустимо, что отныне советские торговые суда выгружают в испанских портах не только сгущенное молоко и медикаменты.

Строем пересекая площадь Каталонии и поглядывая на косящие сверху портреты, мы непроизвольно поднимаем головы выше и стараемся не сбиваться с ноги. Однако стремительный ленинский лик не вызывает во мне ни малейшего признака тех атавистических ощущений, какие зашевелило изображение Бакунина. Я как-то вдруг позабыл, начисто упустил из виду, что Ленин русский, и даже самое предположение, что в каком бы то ни было отношении я имею право претендовать на большую к нему близость, чем шагающие вокруг французы, немцы, поляки и югославы, показалось бы мне идиотским. Всемирность Ленина такова, что любая попытка хоть в чем-нибудь ее ограничить — хотя бы национальной принадлежностью — немыслима: она умаляет Ленина.

Наше шествие мимо отеля «Колон» не осталось незамеченным. Из него высыпала на угол бурлящая толпа очень молодых людей в вискозных рубашках с короткими рукавами и расстегнутыми воротничками; почти у всех на ремешке через плечо или на поясе висела пистолетная кобура. Те, кто не успел спуститься на площадь, выглядывали из окон: особенно много свешивалось с подоконников женских головок. Откуда-то из-под крыши срывающийся от эмоций голос выкрикивал непонятные нам призывы, покрываемые неистовым, но вполне понятным «Вива!». Под ноги нам, как гладиаторам, полетели цветы. Растерянные от смущения, с застывшими глупыми улыбками, мы проходили ряд за рядом, а восторженные крики не стихали. Не прекратились они и когда мы вышли на широченный — не уже Елисейских полей — бульвар, посредине которого как ни в чем не бывало, словно в Париже каштаны, росли самые настоящие пальмы, раскинув похожие на страусовые перья ветви. Возникшие у отеля «Колон» овации сопровождали нас и дальше, пока мы шагали по еще одной бесконечной магистрали, обсаженной неведомыми деревьями с темно-зелеными лакированными листьями. От волнения и еще больше от торопливой и мелкой французской маршировки с каблука сделалось жарко, чемоданчик стал оттягивать руку, и страшно захотелось пить.

Наконец наши правофланговые гулко затопали под сводами ворот. Снаружи казарма была как казарма: будничное растянувшееся на квартал двухэтажное здание. Зато внутри она оказалась ни на что не похожа: казарменные помещения с четырех сторон наглухо замыкали плохо вымощенный двор с пересекающими его аккуратно выложенными дорожками; такой тюремный интерьер производил бы чрезвычайно унылое впечатление, если бы вдоль всего второго этажа не тянулась открытая галерея с чугунными перилами и множеством выходящих на нее дверей, сообщавших казенному солдатскому жилью легкомыслие театрального яруса.

На галерке этой сгрудились находившиеся в казарме милисианосы, облаченные в новенькую, застегнутую до последней пуговицы форму; глядя на них, мы впервые могли удостовериться, что не все испанцы щеголяют в черно-красных шейных платках. Гуще всего они столпились прямо над нами, против ворот, возле написанного на фоне клубящихся туч величественного старца с львиной гривой и бородой Черномора, для полноты картины недоставало лишь нимба. Чтобы никто не счел изображение запрестольным образом Саваофа, художник золотыми готическими буквами, как принято при росписи церкви, вывел снизу: Camarada Carlos Marx. По бокам Карлоса Маркса, вступая в открытое противоречие со стилем живописи, развевались вместо хоругвей два флага, трехцветный испанский и красный с вышитыми желтым шелком серпом и молотом.

Но хотя кисть, явно тяготеющая к небесным сюжетам, сумела добиться весьма приблизительного сходства да еще вознесла свою постную потугу на Маркса в заоблачные выси, нельзя было не заметить, что собравшиеся вокруг него милисианосы не придавали художественной форме преувеличенного значения. Для них, похожий или нет, это был камарада Маркс, не только и не столько мыслитель и вождь, сколько свойский человек, товарищ, имеющий непосредственное отношение ко всему происходящему, в частности, и к шумному приему, оказываемому четыремстам иностранным добровольцам. И не случайно что-то исступленно кричавший с галереи однорукий парень в жеваном фланелевом костюме, по всей видимости, специально присланный на встречу с нами партийный респонсабль, как за опору, хватался единственной рукой за обрамлявшую портрет раму и время от времени тряс ее, как бы требуя от Маркса поддержки или призывая его в свидетели.

Когда замыкающие ряды нашей колонны вразброд простучали подошвами в подворотне, произносивший приветственную речь окончательно вошел в раж и пошел строчить, как из пулемета, а если и останавливался перевести дух, недремавшие милисианосы поддавали ему жару, разражаясь оглушительными рукоплесканиями и неистовыми криками.

За час с небольшим, проведенный в Барселоне, мы почти непрерывно пребывали в неослабном циклоне энтузиазма и, кажется, начинали понемногу привыкать. По крайней мере, тот конфуз, который охватил меня во время прохождения мимо отеля «Колон», незаметно рассеялся, И я начинал воспринимать относящиеся к нам восторги если и не как должное, то несравнимо хладнокровнее. Еще два-три подобных денька, и, смотришь, мы понемногу поверим, что заслужили такой почет.

Едва скорострельный оратор замолк, напоследок еще разок хорошенько встряхнув старину Маркса, как находившиеся как раз под ним двустворчатые двери распахнулись, и мы, сопровождаемые неутихающим шквалом аплодисментов, начали втискиваться в столовую. Деловитые девушки в синих мужских комбинезонах и того же цвета пилотках, все со значками КИМа, разводили нас по столам. От фигерасского рефектуара здешняя столовая выгодно отличалась не одними размерами, но и тем, что в ней не чувствовалось запаха оливкового масла, когда же подали рисовый суп с кусочками жирной, тающей во рту баранины, мы на опыте познали разницу между солдатской жратвой и амброзией. На второе военизированные официантки принесли холодную жареную треску, на третье — опять баранину, теперь с фасолью, а вместо десерта выдали по невероятному — чуть ли не с арбуз — апельсину без косточек.

Единственное, что мешало полностью насладиться жизнью, это невозможность утолить жажду. Правда, на столах стояли во вполне достаточном количестве сосуды странной формы вроде колб с двумя искусно переплетенными горлышками; часть их была наполнена белым вином, другая — водой, но вот о стаканах милые девушки позабыли. Случайно оказавшийся за моей спиной Иванов (с Трояном они так и не рассредоточились), ухватив меня за локоть, не преминул нашептать в ухо, что нас угощают ну точь-в-точь, как журавль лисицу, ведь из этакой чертовины никак без клюва не напьешься, да и клюв-то должен быть эластичным и завиваться штопором.

А между тем сидевший за моим столом Фернан — малорослый хилый парнишка с заячьей губой, единственный, ради кого консулу в Перпиньяне не пришлось кривить душой, потому что он на самом деле был не Фернан, а Фернандо, чистокровный испанец, ребенком вывезенный во Францию, — Фернан объяснил, что на его родине простые люди пользуются стаканами лишь при самых торжественных обстоятельствах, обычно же крестьяне повсюду таскают с собой вино или воду в портативных бурдючках и пьют прямо из них, но не обсасывая вставленную в мехи трубочку, а издали направляя струйку в рот. Стоявшие перед нами хитроумные графины по существу те же мехи, только стеклянные: как и там, из одного горлышка бьет струя, по второму входит воздух. Взяв со стола колбу с вином, Фернандо примерился, быстро вскинул ее вверх и проиллюстрировал изложенное.

Однако когда кто-то попробовал последовать его примеру, то залил себе вином подбородок, шею и грудь, но не сделал и глотка. Обслуживавшая нас девушка просто умирала со смеху.

— По усам текло, а в рот не попало, — отметил за соседним столом Иванов.

Давно терзавшая меня жажда, усилившаяся после трески, помогла догадаться: я полез в несессер за стаканчиком для полоскания зубов. Сходную остроту мысли проявили многие. Хотя чтобы нацедить тоненькой струйкой даже мой стаканчик, требовалась известная выдержка, прохладное, чуть горьковатое вино окупало потраченное время.

Покурить я вышел во двор. Там подобных мне приезжих в штатском окружали испанцы в форме. Так как это были каталонцы, а им по геополитическим причинам кроме родного языка полагалось знать испанский, а сверх того невредно было хотя бы немножко кумекать по-французски, то в некоторых из образовавшихся кружков завязались достаточно связные разговоры. В остальных же объяснялись главным образом жестами и по необходимости были лаконичны. Все сводилось к тому, что какой-нибудь приветливо улыбавшийся милисиано приближался к одному из наших ребят и, ткнув пальцем в живот, вопросительно выговаривал с каталонским акцентом французское «насионалитэ»? Вопрошаемый отвечал: «аллеман», «франсе» или «полоне», вопрошавший радостно переводил самому себе: «Поляко!», с размаху хлопал красноречивого собеседника по спине и, удовлетворенный, с тем же вопросом переходил к следующему.